— Не обязательно, но и женщине тоже.
— А кому еще? — Юлия не сознавала, что в своем любопытстве давно переступила дозволенную грань. Одержимая одной мыслью, она даже не подумала о том, что подобная настойчивость может показаться кому-нибудь дерзким, почти неприличным кокетством.
— Что же вы не отвечаете? — понукала она неразговорчивого спутника.
— Друзьям, и ему в том числе, Шандору Петефи, — ответил, глядя в сторону, Карой Шаш. Он все видел и понимал. Ему было жаль и эту издерганную, очевидно, искренне переживавшую барышню, и самого поэта, чье неуемное беспокойство отчетливо ощущалось в письмах, проглядывало между строк. Но жалость преходяща, а жизнь длинна. Не пара эта девчонка Шандору. Не такая ему нужна жена. Он — совесть нации и ее надежда, она — таких в любом венгерском городе тьма.
— Не сердитесь на меня. — Юлия взволнованно заглянула Шашу в глаза. — Но я рискую просить вас об одной услуге… О, совершеннейший пустяк для вас, а для меня необыкновенно важно.
— Слушаю вас, мадемуазель Юлия. — Дойдя до искусственного озера, он остановился и невольно залюбовался низко летящим лебедем, взрезавшим перепончатыми красными лапами неподвижную воду. Задорно хлопали крылья и бежал далеко расходящийся клин, качая прошлогодние травы.
— Вы не могли бы приписать к своему письму несколько слов от меня? — робко взмолилась она. — Всего только два слова или даже вовсе одно?
— Сделаем лучше так. — Шаш не мог отказать ей в таком действительно пустяке. Да и зачем? — Я отдам вам свое письмо, с тем чтобы вы сами приписали все, что сочтете необходимым, и вернули мне его запечатанным, — сказал он, старательно избегая ее умоляющих глаз. — Оно будет отправлено с первой же почтой.
— Спасибо, — просияла Юлия Сендреи. — Вы отнеслись ко мне с исключительным благородством. — Она уже совершенно точно знала, что ей следует написать.
Все эти долгие, наполненные неуверенностью и изнурительным ожиданием месяцы Петефи на глазах Венгрии, на глазах целого мира буквально засыпал ее зашифрованными, ей одной понятными посланиями, а она молчала, чего-то ждала, не отвечала ему.
Как только Шаш отдал ей свое незапечатанное послание, она вскарабкалась по винтовой лестнице на самую верхушку башни, где чувствовала себя в относительной безопасности, и дрожащей рукой начертала:
«Стократно —
Это был ответ на его стихи в «Элеткепек».
Юлия Сендреи не знала или, вернее, предпочитала не знать, что Мари уже послала поэту маленькую, сугубо приватную записку:
«Адресованную мне книгу, — писала она, обливаясь умиленными слезами, — я получила и переслала Юлии… Мы с Юлией так дружны, что читаем в душах друг у друга, мы делимся с ней своими чувствами, и поэтому я знаю, как горячо вас любит Юлия… Вы сами должны наладить то, что испортили своим долгим отсутствием, приезжайте как можно скорее. Знаете ли вы, почему Юлия не отвечает на ваши письма? Потому, что она обещала это своему отцу… Можете себе представить, как она страдает… Но любовь ее сильна, и не такие еще испытания может она выдержать. Никому не под силу оторвать друг от друга горячо любящие сердца…».
Что знала она о любви, столь же юная воспитанница госпожи Танцер? Что знали о любви они обе, Юлия и Мари?
Эталоном был роман Авроры Дюдеван «Графиня Рудольштадт», пишущей под псевдонимом Жорж Санд.
Сама Аврора переживала минутное увлечение Ференцом Листом. Век играл душами, как хотел, не отличаясь этим существенно от минувших времен и грядущих эпох. Танцевали марионетки. Звенел колокольчик.
Едва пропали за поворотом мазанки пропахших салом дебреценских окраин, земля разгладилась и распахнулись белые, прокаленные солнцем пески. Уныло поскрипывала ось запряженной мулами двуколки. Казалось, что невидимым приводом она связана с необъятным, медленно покачивающимся горизонтом. Ветер завивался мутными вихрями в выцветшей синеве, сдувал песок с невысокой гряды, поросшей жесткими травами.
По всей Венгрии не сыскать более однообразной дороги, чем этот утопающий в пыли тракт между Дебреценом и Надь-Кароем. Петефи слишком хорошо его знал, чтобы надеяться на спасение от вязкой дорожной скуки.
«Одно и то же, — думал поэт, ощущая на зубах едкую белую глину, которую не сумели прибить даже весенние ливни. — С утра до вечера одно и то же. Время растянулось, как слоеное тесто, и едва удается стряхнуть сонную одурь одного бесконечного часа, как следующий уже стоит перед тобой с такою же скучно-нравоучительной миной».
Но глаза не поддавались унынию, и тело не смирялось с тоской. Хотелось выскочить из этой бескрайней пустыни, воспарить над дорогой, ликующей, оперенной огнями стрелой пронзить мироздание.