В последней фразе заключалось большое противоречие. Ю-во не мог вступить в единственную партию страны, в которой жил, потому что испытывал бы муки совести. И в то же время Борис Алексеевич не мог выступить в защиту писателя, уехавшего из страны, на собрании института. Не мог с горсткой коллег принять участие в митинге на Красной Площади, осуждающем вторжение в Чехословакию. Не мог поддержать опального академика. Борис Алексеевич не мог быть своим в обществе лжи и фарса, но тем более не мог стать диссидентом. Ему было сказано – не высовывайся! Он и не высовывался.
Да он ли один? Ладно, он был инопланетянин, он как бы работал, имел, так сказать, установку от руководства. А ведь никак не меньше, чем три четверти людей, населяющих страну, были, с этой точки зрения, инопланетянами. Ни во что не вмешивались. Со всем соглашались, ухмыляясь в темном переулке. И, в отличие от Бориса Алексеевича, ничуть из-за этого не переживали.
Ю-во помнил наказ отца, помнил глупую студенческую выходку на семинаре и ничем себя не проявлял, жил просто. Правда, были у него еще два прокола, но вспоминал он их с улыбкой.
Первый случился в институте, когда Борису Алексеевичу было лет сорок пять. Ни академиком, ни профессором он не стал, но с некоторыми из них дружил и при их беседах имел право присутствовать.
Однажды вечером Борис Алексеевич, перед тем как уйти домой, заглянул в соседнюю лабораторию, где обсуждали какую-то важную проблему знакомые академик и профессор. Они стояли у доски, на которой живого места не осталось от хитросплетений химических уравнений, и горячо спорили, указывая на вопросительный знак в формуле, на месте которого, очевидно, должен был стоять некий магический символ. Борис Алексеевич бегло взглянул на доску, что-то прикинул в уме. Нужно было ему тихонько закрыть дверь и пройти мимо, так нет же, опять его черт попутал! Подошел он к доске, стер ладонью вопросительный знак и нарисовал нужный символ. И сказал, обращаясь к академику:
– Евгений Робертович, здесь вот так нужно. Вы уж извините… Ну, я пойду?
И ушел. И невдомек ему было, что над этим уравнением бились лучшие умы Америки и Европы! Утром в институте все только и говорили об уравнении. Что, академика Борису Алексеевичу сразу давать? Или, от греха подальше, уволить к такой-то матери? Что с ним делать-то? А при чем тут Ю-во? Ну, не мог он смотреть, как бьются светила науки над задачкой, которую он проходил в возрасте четырех лет во втором классе начальной школы!
В конце концов, решили выдать Борису Алексеевичу, вроде бы ничего не смыслящему в химии, солидную премию, а он убедил всех, что решение родилось в его голове чисто случайно, как иногда бывает с похмелья. На том все и успокоились.
Второй раз Борис Алексеевич опростоволосился дома, когда Полина готовила редкое в их краях рыбное блюдо к его пятидесятилетию. Он лизнул, взял кусочек… Честно говоря, не очень-то у Поли получилось. Борис Алексеевич прокрутил в мозгу все рецепты земных блюд, отыскал нужный. Пока жена отдыхала, он из остатков тех же самых продуктов состряпал блюдо и вечером подал его на стол как альтернативное. Пошутить хотел так. Шутку оценили все, когда нахваливали его блюдо. Как часто бывает, не оценила старание мужа только жена. При гостях Поля ничего не сказала, но, когда они остались одни, раскричалась, разревелась, дала волю чувствам:
– Сукин ты сын! – прямо сказала она. Полина с годами стала сварливой женщиной, хотя по-прежнему любила мужа. – Я ведь знаю, что ты никогда не умел готовить! Значит, какая-то молодая блядуха тебя научила, да? И ведь не постеснялся, Янус двуликий, свое искусство демонстрировать! Скандала не побоялся! Теперь понятно, куда ты по субботам ходишь!
По субботам Борис Алексеевич, мужчина солидный и уже в годах, отправлялся с мужиками в баню и любовницы, к своему тайному огорчению, не имел. Но недели две Полина смотрела на него волчицей, плакала по ночам. Потом, правда, успокоилась. Должен же Борис Алексеевич спеть свою лебединую песню на старости лет – мудро рассудила она.