Бозе имел обыкновение шутя советовать мне: «Пишите сами свои речи, сударь, у вас они лучше получаются». Я упоминаю здесь об этом потому, что, когда мои хулители затрудняются, в чем бы еще меня обвинить, они делают предположение, что все мои речи были целиком написаны Юнгом. Я был настолько неумен, говорят они, что не смог бы сам придумать все это. Забат, бывший в то время моим
В то время, когда я в 1948 году отбывал свой срок в трудовом лагере в Гармише, у меня произошел разговор с одним бывшим генералом СС. Он был полицейским чиновником, и в 1933 году его, как специалиста, направили для усиления гестапо. По его мнению, главным инструментом Гитлера при подавлении ремовского путча выступало не СС, а
В конце февраля 1948 года меня вызвали свидетелем в Нюрнберг на один из позднейших процессов (хотя в действительности давать показания мне не пришлось). Там у меня произошел еще один короткий разговор с полицейским чиновником, которого я назову здесь как Г., в результате чего я выяснил некоторые дополнительные подробности гибели второго моего друга, Бозе. Он был убит, как сообщил мне Г., при попытке оказать сопротивление. Г. рассказал, что вечером 30 июня он получил приказ переправить труп Бозе в морг. В заключении патологоанатома говорилось, что он получил несколько пуль в сердце, а в помещении канцелярии было подобрано пять или шесть стреляных гильз. Г. занимался этим делом еще неделю, имея инструкции изучить мой архив на предмет нахождения доказательств соучастия в заговоре Рема. Он, однако, пришел к выводу, что такая работа для одного человека непосильна, и передал все папки в гестапо.
Бозе, как я уже говорил, собирал документы о деятельности Гиммлера и Гейдриха. Ему помогал в делах, имевших отношение к прессе, человек по фамилии Бохов, который позднее некоторое время работал агентом
С женой Бозе, у которой было двое малолетних детей, при известии о смерти мужа случился нервный припадок. Гестапо отказалось выдать его тело. Все жертвы чистки были поспешно кремированы во избежание неприятных расспросов о характере постигшей их смерти. Через неделю после его расстрела гестапо откликнулось на мои настойчивые требования, выдав мне урну, содержавшую его прах, и я, проигнорировав предупреждение Гиммлера о недопущении провоцирования публичных демонстраций, устроил достойные похороны на берлинском кладбище Шёнеберг. Я чувствовал: самое меньшее, что мне надлежит сделать, – это произнести подобающее надгробное слово. Я говорил о его высоком служении народу и о том, что мы хороним его как человека верности и чести. Все произносимое мной записывалось угрюмыми гестаповскими шпионами, затесавшимися в толпу пришедших на похороны.
Моя маленькая речь не прошла незамеченной. Муссолини прислал мне через германского посла в Риме фон Хасселя письмо, в котором называл мой поступок отважным и выражал удивление по поводу незначительности сопротивления, оказанного членами коалиционного кабинета. Возможно, этот факт в какой-то степени отражает ту крайнюю степень замешательства, которое царило тогда в наших умах.
Если бы ситуация 30 июня сложилась несколько иначе в том или ином аспекте, то могла бы возникнуть возможность покончить с революционными тенденциями в национал-социалистическом движении. Если бы президент оставался здоров еще несколько месяцев, то чувство долга удержало бы его в Берлине. В этом случае с ним можно было бы связаться и он не получал бы таких искаженных сведений о происходящих событиях. Он смог бы правильно оценить вполне реальный эффект, произведенный моей речью в Марбурге, и он узнал бы, что произошло с его бывшим министром обороны и канцлером Шлейхером. Кроме того, невозможно было бы утаить информацию о массовых казнях.