Когда после этого он в первый раз дошел до Вилли, было восемь минут четвертого, а во второй — ему показалось, что в гнусных душевных терзаниях прошла целая вечность — было только одиннадцать минут четвертого. Три минуты были вечностью! Да, он обречен, никаких сомнений, все было бессмысленно. Никогда уже не пробьет четыре часа, в четыре его не будет в живых, его просто раздавят чудовищные жернова времени. Все, что тешило душу, вселяло надежду, все кануло, и никогда даже не всплывет в воспоминаниях. Не осталось ничего, кроме откровенной пытки временем и перспективы завтра утром, невыспавшимся и голодным, дежурить вместе со смурным от похмелья лейтенантом. Строевая подготовка, повороты в движении, строевая подготовка, повороты, занятия на местности, строевая подготовка, упражнения в прицеливании, и песни, песни, песни! Четыре часа, бесконечная цепь убийственных секунд. Четыре часа! Тут и два-то никак не пройдут! Время лгало, да, да! Оно обмануло его, оно уничтожило все надежды. Два часа! Четыре часа! Дежурство и караул, он безнадежно зажат в эти тиски! Песни! Песни! Песни для похмельного лейтенанта, для ублажения его сентиментальной души.
Из спутанного клубка ярости, отчаяния и ненависти вдруг потянулась только одна нить, отдельная, чистая — ненависть. Он взял на руки эту ненависть и стал ее лелеять, стал закармливать злобными сентенциями о лейтенанте, о писающем где попало капитане и унтер-офицерах. Со страшноватой улыбкой он раскурил пятую сигарету... Он опять уже стоял у дверей мадам Севри и смотрел на улицу.
Он мог теперь отпустить свою ненависть, ему больше не было нужды холить и лелеять ее; она была уже достаточно сильна, чтобы зажить в нем самостоятельной жизнью.
С моря дул слабый, сырой и холодный ветер, вызывавший в памяти странные звуки: стоны только что одевшихся листвою деревьев, скрип обветшалых кровель, хлопанье старых разболтанных дверей.
И вдруг, как-то сразу, он ощутил, что теперь время и впрямь потекло быстрее, и ничуть не удивился, когда пробило без четверти четыре.
Он бегом побежал назад по аллее и вошел в дом, чтобы разбудить сменяющего. Будить тоже надо уметь, думал он, сон солдата — святое дело, и потому он, которого все кому не лень топчут ногами, он, вероятно единственный, умеет правильно пробудить солдата ото сна, которому вроде бы грош цена и который так бесценен.
Он осторожно, ощупью прошел по комнате и заботливо принялся будить часового, не слишком робко, но и не грубо, а так, чтобы тот мгновенно проснулся, но все-таки не сразу вырвался из глубины и красоты сна. Он несколько раз ласково и вместе с тем энергично встряхнул спящего, и вот уже печальный, но спокойный голос произнес:
— Да, сейчас иду.
Сочувствие захлестнуло его, все, все они в тисках этой бессмысленной чудовищной системы! Он ждал у выхода на аллею, не ощущая уже ни холода, ни голода, да и усталости он почти не чувствовал, ведь его ждала постель.