Когда отца выперли на пенсию, Валентина Георгиевна, разговаривая с ней, плакала, закрывая трубку рукой: «Вернись — папа сам не свой. Я боюсь за него». И Женя, как могла, старалась объяснить матери, что она — последний человек, способный утешить отца, верой и правдой служившего режиму, который она, его родная дочь, ненавидела всей душой. Да и как она могла вернуться в дом, где давно умерло время, когда по улицам Москвы, поднимая с асфальта опавшие листья, гулял пьяный ветер свободы?..
«И потом, зачем им я? — возмущалась про себя Женя. — У них есть сын, и внук, и послушная невестка… И все они так хорошо понимают друг друга…»
Женя окончила вечернюю школу, поступила на факультет журналистики и с четвертого курса, в ту пору еще не израсходовав свой демократический энтузиазм, начала работать в учрежденной мэрией газете. Впрочем, довольно скоро разочаровавшись в людях, которые в перестроечные времена выдавали себя за сторонников либеральных ценностей, а на деле оказались хищными и циничными прагматиками, и к тому же пережив личную драму, Женя из газеты ушла. Надо было как-то жить, и она отправилась на курсы ландшафтного и фитодизайна и, окончив их, быстро стала хорошим специалистом.
После смерти брата она, прихватив Машу, все-таки переехала к родителям, изо всех сил стараясь забыть, как проплакала всю ночь после того, как мать испуганно и брезгливо таращилась на ее живот.
Впрочем, возвращение в отчий дом вовсе не стало фактом окончательного примирения. Они продолжали жить как враждующие стороны, заключившие на время что-то вроде пакта о ненападении. При этом каждый оставлял за собой право в любую минуту разорвать соглашение, если другая сторона нарушит хрупкие условия мира. Старики словно говорили: «Мы, конечно, любим твою дочь, но что касается тебя — с тобой еще надо разобраться и посмотреть, как ты будешь себя вести». Ответ же легко читался в Жениных глазах: «Имейте в виду — я все помню, и стоит вам хоть чуть-чуть зацепить мою свободу или попытаться навязать моей дочери ваши взгляды на жизнь, которые я по-прежнему не разделяю, как мы немедленно уйдем от вас».
Например, Женя бдительно следила, чтобы родители читали ребенку только те книги, которые она разрешала, и ни в коем случае не «вкручивали» ей «большевистский репертуар». Валентина Георгиевна быстро примирилась с подобным ограничением и легко обходилась сказками братьев Гримм, Андерсена или Шарля Перро. Василию же Демьяновичу, обладавшему немалым даром, отточенным в свое время на внуке Сашеньке, рассказывать о героических днях революции и подвиге восставшего народа, пришлось куда как хуже, тем более что по части знания детской классики он явно отставал от жены.
Жениной цензуре подвергались и телепередачи. Между Женей, не любившей «ящик», и Валентиной Георгиевной, способной часами смотреть как бразильские сериалы, так и старые советские фильмы, часто вспыхивали ссоры. При этом Женя никогда не упускала случая бросить что-нибудь издевательское в адрес интересующей мать картины. «Подожди, не выключай, — просила Валентина Георгиевна, — сейчас будет мой любимый фильм». — «Какой это?» — подозрительно щурилась Женя. «Служили два товарища», — отвечала Валентина Георгиевна, удобно устраиваясь в кресле. «А-а, понятно. Два товарища — это Высоцкий и его лошадь… Только, пожалуйста, без Машки». И выходила из комнаты, плотно закрывая за собой дверь.
При этом Женя так вымуштровала их, что они следили за каждым своим словом, боясь нарушить «конвенцию» и лишиться общества дочери и внучки.
Обстановка разрядилась совсем недавно вследствие одного довольно комичного эпизода, происшедшего вскоре после приезда с дачи, когда Маша, вернувшись с матерью с прогулки, забрела к деду в кабинет и, увидев на открытой странице мемуаров, которые он читал, фотографию вождя революции, спросила: «Кто это?» Василий Демьянович, слегка покосившись на дочь, надевавшую в прихожей тапочки, осторожно ответил: «Дедушка Ленин», — и чуть не прикусил себе язык, до такой степени ему самому ответ показался «идеологизированным». В самом деле, почему интимно «дедушка», а не просто Ульянов-Ленин, российский политический деятель первой четверти двадцатого столетия?
Неизвестно, как бы отреагировала на это Женя, если бы трехлетняя Маша, не расслышав совершенно незнакомое ей слово «Ленин», не похерила нечаянную попытку деда «завладеть ее детским сознанием», абсурдно переспросив: «Чей-чей дедуфка?»
И тогда оба, отец и дочь, впервые за долгие годы, быстро переглянувшись, в голос расхохотались.