У историка вслед за известием о заговоре Керуллария читается известие еще об одном заговоре, участники которого понесли более строгое наказание. «Было, — говорит он, — и другое восстание против Константина, великого доместика, в Месанактах. Когда оно стало известно, Михаил Гавра, Феодосий Месаникт и многие другие начальники отрядов лишены глаз, а главный начальник, патриций Григорий Таронит, который, как говорили, был зачинщиком восстания, целиком зашит в невыделанную бычачью шкуру, в которой сделаны были отверстия для носа и глаз, и отослан к Орфанотрофу».[625]
Хотя видимой связи между этим бунтом и заговором Керуллария нет, однако же между ними есть и общие черты. Бунт направлен был против Константина, одного из членов паф–лагонской фамилии, удаление которой от дел в полном ее составе было целью заговора Керуллария. Бунт, судя по месту, отведенному ему историком, произошел одновременно с заговором, или непосредственно вслед за ним, тоже летом 1040 г. Участвуют в бунте, подобно тому как и в заговоре, члены аристократических родов, как–то: Таронит, происходивший из Таронского рода армянских Багратидов, Гавра. Разница та, что здесь фигурируют члены военной аристократии, а еще более та, что наказание, постигшее месанактских бунтовщиков, строже, чем византийских заговорщиков. Строгость наказания может быть объясняема не только требованиями военной дисциплины, но также и тем обстоятельством, что бунт войска имел более серьезное значение, чем заговор Керуллария. Жаль, что кроме краткой и неопределенной заметки Скилицы других свидетельств об этом бунте не сохранилось. Из них, может быть, открылось бы, что месанактское движение было одним из проявлений обширного замысла, разветвившегося между столичной знатью и войсками, что предположено было действовать одновременно и сообща, причем войска должны были поддержать византийских заговорщиков, предоставив им одним выбор преемника Пафлагону.Предусмотрительный Орфанотроф с первых же дней царствования своего брата озабочен был вопросом о том, чтобы надолго обеспечить византийский престол за Пафлагонским домом. У Михаила от Зои детей не было, женить кого–нибудь из родственников на Зое, по смерти Михаила, — задача была слишком мечтательная. Единственный прямой путь состоял в усыновлении кого–нибудь из пафлагонян Зоей с тем, чтобы усыновленный оставался кесарем до смерти Михаила, а потом занял бы его место. К этому последнему способу и решено было прибегнуть. Сначала предполагалось возвести в кесари императорского брата, Никиту, антиохийского дуку.[626]
Но в 1034 году он скончался.[627] Тогда был избран на это место племянник царя по сестре, Михаил Калафат, занимавший должность этериарха. Иоанн легко склонил своего брата, Михаила Пафлагона, к мысли о необходимости, ввиду его болезни, подобной меры; императрица Зоя, воля которой всего менее значила и которая понимала лишь то, что ей необходимо покоряться обстоятельствам, не сделала никаких возражений, и церемония усыновления и наречения Михаила Калафата кесарем совершилась во Влахернском храме в официально назначенный для того день в конце 1034 или в начале 1035 г.[628]С точки зрения своих интересов и интересов рода Иоанн, избрав Калафата в кесари, а впоследствии содействуя избранию его в императоры, сделал шаг в высшей степени ошибочный. Михаил Калафат во многом был похож на своего дядю, Иоанна Орфанотрофа, но не имел его хороших качеств. Иоанн был лукавый лицемер, но для родни — доброжелательный и родственные чувства уважавший. Калафат, несмотря на молодые свои годы, не уступал Иоанну в лукавстве и лицемерии; на языке у него было одно, в сердце другое, одного желал, другое говорил, относительно кого в душе был непримиримый враг, с тем на словах казался другом, кому на завтра готовил смерть, с тем сегодня сидел за одним столом и по–приятельски пил из одного кубка. В стесненных обстоятельствах он уничижался, раболепствовал, а коль скоро счастье улыбалось, становился надменным и мстил за собственное свое раболепство тому, перед кем пресмыкался. Был человек переменчивый и раздражительный до бешенства, и бешенство его было тем страшнее, что еще за минуту он скрывал его под улыбкой благосклонности. В сердце его не было места для добрых чувств — благодарности, любви, дружбы; к своим благодетелям он не чувствовал никакой признательности, родственной привязанности не допускал, к родственникам был даже неумолимее и злее, чем к посторонним. При всем том, как показывают факты, у него было достаточно ума и политического такта, чтобы ясно представлять свои интересы и для достижения их применять к делу сообразные средства.[629]