Князь, направившийся было в угол, где возле печи стояли его с Тухлым нары, остановился. Он мгновенно его понял. Васька просил разрешения на мордобой. А ему не хотелось. Хотя еще недавно он сам искал поножовщины и провоцировал ее. Отлично владея приемами бокса и еще лучше финкой, Ямщицкий в драках был страшен и непобедим. В последнее время он стал избегать драк. Они ему надоели. Он устал от них. Устал от этих хамов, многие из которых были далеко не глупыми людьми. Устал вообще от всего. Поймав себя на мысли об усталости, Ямщицкий усмехнулся. Он вспомнил, как когда-то, давным-давно, своему брату, умолявшему его бросить свои темные делишки и припасть к отчему порогу, многозначительно сказал: «Вернусь домой, когда устану. И ты тоже».
– Ты пьян, Григорий? Я дома, – оторопел брат.
Григорий пожал плечами. Молча осушил рюмку с рубиновой наливкой и, сладко причмокнув, запрокинул голову на спинку кресла.
В этом мире, думал он, никто из смертных – ни он, Григорий, ни князь Дмитрий, ни даже царь – не дома. Это трудно объяснить, но все люди по чьей-то злой, во всяком случае, недоступной для человеческого разумения воле, забыли, откуда они в действительности. И оказались вроде всей одиссеевой команды в плену у Циклопа, давшего им вкусной каши, превратившей их в суетливое стадо овец. И начисто забыли о главном: откуда, зачем и как они здесь оказались. А чтобы придать их бараньему бытию порядок, а с ним вместе, какой-никакой, и смысл, Циклоп положил им на разум придумать Бога, власть с моралью и науку.
А почему человеку так нужен смысл? Почему он видит его в порядке? Должно быть, эта штука – Смысл – некогда был ему доступен и он видел его в Порядке, в котором ему уже доводилось жить. Но Циклопу непостижимым образом удалось впечатать в сознание зеркальность его.
И все же есть Одиссеи. Их считают безумцами потому, что разумным считают то, что навыворот, что как не надо… А это «как не надо» и правит…
Рвутся Одиссеи из циклоповского бедлама домой. И, мучимые стадом, не помнящим родства своего, приспосабливаясь к власть имущим и их порядку, просят пожалеть уставшую от сношений девку по имени Мораль. Или сами ее как хотят насилуют… Видят они, черт возьми! Видят, что и наука обречена ходить вокруг да около истины. Не додуматься людям, из-за этой колдовской похлебки, разбить зеркало Циклопа …
Григорий порывисто поднялся с кресла, в волнении прошелся по комнате и, вернувшись на прежнее место, снова плеснул в рюмку рубинового хмеля.
– Не пьян я, нет, Митя, – сказал он.
– Но ты ведешь себя весьма странно. Я опасаюсь…
– Здоров я, брат. Здоров! – перебил резко Григорий и с напряженной серьезностью в голосе спросил: – А в здравом ли рассудке ты сам?
Брат обидчиво по-мальчишески надул губы. Григорий обнял его за плечи.
– Не дуйся. У тебя все в порядке. Все, что окружает тебя, ты принимаешь за настоящую жизнь. А я считаю иначе. То, что вокруг меня – все придумано. И мы тоже. Мы только отраженье Хорошего. Верней, мы то, от чего естественно освобождается то доброе и хорошее, которым мы плоть от плоти родные. Мы их второе я. Не нужное им там… А, впрочем, что за вздор я горожу? Такая простая и такая непостижимая механика. Простая, а когда начинаешь ее объяснять – объяснить не можешь… Ну, разве тебе, Митя, не кажется, что мы здесь как в приюте?..
Невидяще глядя перед собой, Григорий умолк. Дмитрию стало жалко старшего брата. «Нервы у него взвинчены донельзя, – подумал он. – С только пережить…. Ему надо отдохнуть… А где взять денег? Где? Если даже гимназию на унизительных подачках князя Львова заканчивал. Если и на поесть денег нет… Бедный Гриша».
Он незаметно для себя гладил руку брата. Григорий улыбнулся.
– Я домой хочу, Митя, – с раздирающей душу тоской сказал он.
Чтобы скрыть навернувшиеся слезы, Дмитрий прижался лицом к его плечу.
– Успокойся, Гриша. На, еще выпей… Ты же знаешь наш милый старый дом у суконщика Кулешова.
– Да не о том я, – поморщился Григорий. – Я и в нем тосковал… по дому.
– Как так? – вскинул брови Митя.
– Маман точно так же удивлялась… Как ты сейчас похож на нее!
– Ровно ничего не понимаю. Маман знала о твоих странностях?!
– Она тоже называла это «моими странностями». Ими я ее мучил лет до шести. Ее кровать стояла рядом с моей. Потом она стала твоей. Ночью она подбегала ко мне, хватала на руки и испуганно спрашивала: «Гришенька, милый, ты что плачешь? Ты что не спишь?». Я горько-горько всхлипывал и говорил: «Я домой хочу». «Как так? Ты же дома», – недоумевала она. Вырываясь из ее рук в кроватку, я кричал: «Нет! Это не мой дом. У меня другой дом, я знаю. И ты не моя мама»… Она тоже начинала плакать. Говорила, что мне во сне привиделась какая-то чушь. Крестила меня…
– Но тогда, Гриша, ты малюткой был.