Данная идентификация усиливалась ссылками на мнение тех самых «чужих» (то есть европейцев), которых в ходе войны разоблачали сатирические листы. Теперь, в ситуации победы и в пространстве письменного слова, они вновь обрели человеческое достоинство и необходимое благоразумие. Реабилитированные в праве на мнение, воображаемые европейцы испытывали восхищение и удивление от встречи с русскими. Отечественные журналы и газеты наперебой заговорили якобы переводными статьями, стихами, анекдотами, выражающими новые ощущения бывших врагов. Под пером российских элит совокупные «европейцы» переоткрывали россиян и торопливо переопределяли их место в структуре мира. Видимо, в деле конструирования имперской самости важна была не достоверность, а утопическая реальность. Внутри нее интеллектуалов более интересовала самоидентификация, нежели присвоенная идентичность.
После вступления империи в Священный Союз (1815) российский видеодискурс развивался без участия карикатуры. Ее статус символического ресурса особого значения, а также монополия на зрительское внимание удержались всего два года. Уже в 1815 г. живший в Перми Ф.А. Прядильщиков свидетельствовал:
Разносчики, торгующие эстампами и лубочными картинками, снабжают городское и сельское население тысячами портретов русского императора и героев, отличившихся на войне с Наполеоном, также видами разных битв, которые происходили между Москвой и Парижем. Политические карикатуры Теребенева и других, вследствие запрещения их цензурою, становятся уже редки, наконец, вовсе исчезают[570]
.Почему столь удачно начатое обращение элит к соотечественникам было прервано? Причин тому может быть несколько. Во-первых, рождение политической карикатуры в России произошло в условиях ведения «малой войны», потребовавшей доверия власти и общества к гражданской инициативе, уважения к социальной народности и допущения ее показа. И война же стала тем самым фоном, который позволил карикатуристам оттенить, показать «русскость» как культуру чувств, воплощенную в борьбе. Только в экстремальных условиях физической опасности власть могла допустить существование этой культуры и откровенные способы ее репрезентации.
После победы над Наполеоном гражданский проект «Сына Отечества» вошел в конфликт с намерениями правительства. Официальные власти и социальные медиаторы старательно снимали с общества синдром насилия. В 1813-м, а особенно в 1814 г. страницы российских изданий наполнились рассказами о доброте, жалости, милосердии русских простолюдинов, в том числе по отношению к своим хозяевам и даже к бывшим врагам. Этот новый подвиг кодировался в христианскую риторическую конструкцию. Примером возвышенного стиля может служить кант, опубликованный астраханской газетой «Восточныя известия»:
Вскоре тема войны вовсе исчезла со страниц российских изданий. В 1815 г. о ней не пишет «Вестник Европы», ее нет в журнале «Благонамеренный», нет в «Дамском журнале», о ней молчит газета «Казанские известия». Война становится темой для специальных размышлений политической элиты, людей доверенных и посвященных. Она выводится из повседневных разговоров. И вместе с тем происходит канонизация победы Российской империи над наполеоновской Францией. В торжествах и памятниках закрепляется конструктивная для мирного времени идея общеимперского единения. Эта идея реализовывалась через «восстановление довоенного порядка», посредством реконструкции социальной иерархии. В данном контексте народ должен был сменить статус сражающегося субъекта обратно на положение защищаемого объекта.
Не только для власти, но и для празднующих победу интеллектуалов социальное послание военных карикатур перестало быть актуальным. Мысль о вооруженном крестьянине была им, как минимум, неприятна. Она вызывала такие же чувства, как, скажем, мысль о вооруженном ребенке. В принципе крестьяне не могли быть солдатами, поскольку их работа должна обеспечивать функционирование армии. Даже для сторонников гражданских прав воюющий мужик был ненастоящим крестьянином, так как у него была двойная идентичность. И это создало пределы для репрезентации «русского народа» в качестве гражданской нации.
В то же время образы русского народа как культурной нации имели другой «системный» дефект. При распределении мира между бинарными оппозициями «культуры» и «не-культуры», «добра» и «зла» все россияне, сражавшиеся с армией Наполеона, оказались включенными в пространство «добра», то есть «русской культуры». И это уравнивало концепт «нация» с категорией «подданство». В такой семантике не было места групповой исключительности, как не было разделения между «своими» и «другими», которые были бы актуальны для повседневной мирной жизни.