– Ну он же на самом деле сволочь, это всем известно, – лепетала мама. – И антисемит, – добавила она уже без всякого негатива, как бы даже благодаря профессора за то, что он ее не подвел, полностью соответствовал выданной характеристике.
– Естественно, – устало ответил папа, – его потому и назначают. Считай, что дала ему рекомендацию. Между прочим, мне с ним работать. Или уходить. Куда?
Может, и хорошо, что маму выгнали из режимно-оборонного Сухого, где с утра до ночи, от звонка до звонка.
Работа в школе позволяла ей больше бывать с нами.
Мама никогда не скрывала, что дети, мы с братом, были для нее главным, абсолютно всем. Ее любовь была всепоглощающей. Однако любовь эта выражалась не в том, что она стирала и гладила, готовила нам борщ и котлеты – домом и бытом занималась жившая с нами баба Эся, а мама…
Когда мы остались без бабушки, это был шок – в доме три мужика, а мама совершенно ничего не умеет: ни готовить, ни стирать, ни убирать.
Она умела другое – любить всех нас и жить с нами нашей жизнью.
Стихи ее никогда не интересовали. Жареный миндаль ей уж точно был дороже всех четверостиший. Но, когда вышли “Стихи поэтов МГУ”[1], она пришла на презентацию и купила не знаю сколько – двадцать, тридцать, пятьдесят, – может, и сто – книжек.
От полноты чувств, просто потому, что там были мои стихи, а она была моя мама.
Женился брат, потом я. Мы разъехались по разным квартирам. По разным концам города. У каждого была уже своя жизнь.
У мамы – своей, отдельной от нас, – не было.
Стареть мама не хотела и не умела.
Она рано поседела, седина ей очень шла, но она старательно красила волосы в ненатурально черный цвет.
Когда в телеящике выступал цыганский ансамбль, где молодые и горячие пели, плясали, сверкали глазами, а на заднем плане сидели, меланхолически покачиваясь в такт, старухи в пестрых шалях, говорила, что, когда уйдет наконец из школы, будет на пенсии подрабатывать “сидячей цыганкой”.
Говорила так, словно все это не про нее – пенсия, старость. На ворох появившихся с возрастом болезней внимания почти не обращала. И здесь не умела вписывать себя в границы и рамки – регулярный прием лекарств, диета, режим…
Умерла мама рано.
Втроем мы стояли у гроба. Папа и брат молча смотрели в землю. Я ревел в голос. Взрослый уже вроде мужик, муж, отец семейства. Или только тогда я стал совсем взрослым?
Про дом
Слегендарным чемоданом кураги мама вернулась в деревянный дом на Новосущевской улице, который в недолгий период нэповской вольницы построили вскладчину несколько приятелей, среди которых был и дед Ефим.
Из роддома (из Грауэрмана, откуда ж еще?) меня привезли именно туда.
Это была родственная коммуналка: в двух комнатах жили мы, в двух других – семья младшего брата моего деда. Потом они уехали, и мы оказались в отдельной квартире. Но это гораздо позже.
Как и большинство мест, начинающихся с “ново”, Новосущевская – весьма старая московская улица, проложенная по руслу реки Неглинки от Селезневки до Марьиной рощи.
Так что можно сказать, что я родился на берегу реки, хотя бумажных корабликов по течению не пускал, да и самой реки никогда не видел, поскольку ее загнали в трубу и убрали под землю за сто пятьдесят лет до моего рождения.
Натужная имитация Неглинки у кремлевских стен – не в счет.
Это водопровод.
Настоящая андеграундная Неглинка проявляет себя на поверхности земли иначе – в нехарактерной для московских широт активной растительности.
Моя Новосущевская вся в вековых тополях.
Зимой улица моего детства утопала в снегу, и летом тоже она была вся белая, вся в тополином пуху, который мы, конечно, поджигали. Огонь шел далеко вдоль улицы.
Ужас (как я теперь понимаю) – дома-то были деревянные.
Зато как красиво, опасно, неизбежно – ползущая вдоль тротуара извивающаяся кромка огня…
Я уже школу заканчивал, когда пришла бумага, что дом наш будут сносить, а на его месте построят трансформаторную будку.
Нас выселили. Дом снесли. Будку за прошедшие с тех пор полвека так и не построили – что неудивительно.
Удивительно другое. Когда дом сносили и нас переселяли, я впервые узнал, что это, оказывается, наша частная собственность.
Советская власть, все вокруг ничейное (государственное) – а у нас частная собственность! В Москве! Пережиток какой-то. Родимое пятно капитализма.
Это, разумеется, не значило, что дом нельзя снести (еще чего), но по закону (!) должны были выделить столько же площади, сколько забирали. К тому же отец как профессор имел право на дополнительные метры.
Строили тогда только типовые панельные дома, квартиры там были малогабаритные, нам с трудом нашли одну на первом этаже, к которой почему-то была присоединена дополнительная комната от другой ячейки общества.
Туда мы и переехали – на самый юг Москвы, в чертановскую новостройку. До университета оттуда тащиться было… На трех автобусах, через всю Москву…
На балконе соседней девятиэтажки кукарекал предрассветный петух, когда, невыспавшийся и злой, я выползал во двор, дабы успеть на первую пару. Никогда не успевал, опаздывал.
Здесь жила совсем другая публика.