Мы прошли мимо белесого столба — на макушке его коротала ночь бессонная лампочка — и тут попали в такой хлесткий, густой вихрь танцующей мошкары, что нельзя было дышать. И мы живо смотались из этого разжиженного светом кусочка ночи — слишком неуклюжие в своих кирзовых сапогах, чтобы закружиться вместе с другими в лихорадочном танце этого быстротечного праздника.
А когда мы подошли к двери овощного склада, охваченной сложными кандалами запора, с килограммовым висячим замком, Санька вдруг вскрикнул, бросил свой край ящика и отскочил назад.
— Ты что? — удивился я.
— Ну их к бесу! Не пойду дальше, — сказал он и отошел к палисаднику, сплевывая.
— С чего это? — все еще не понимал я.
— Ну их к бесу! Сходи один. Терпеть не могу этого жабья. И глядеть-то на них боюсь, — сказал Санька.
Я понял все, взглянув вперед: на пути, у освещенной стены овощного склада, темнели серыми комочками десятки жаб. Грузные, анемичные, дряблые, сидели они плотным рядком под самой стеной, уставясь на нее вспученными, оцепенелыми глазами. И только изредка какая-нибудь из жаб вдруг судорожно дергалась в прыжке и тут же шлепалась обратно, с удовлетворенным видом глотая добычу. Здесь было место их ночной охоты, из темноты мягкими прыжками спешили к своему месту охоты запоздавшие ленивцы.
Делать было нечего — все оказывались при своих интересах; каждому хотелось в эту благостную ночь испытывать лишь благостные ощущения; но кому-то надо было все-таки работать, и я подхватил обеими руками ящик и один снес очистки любимчикам старшины, дружелюбно хрюкнувшим мне из вонючей темноты свинарника.
Когда я вернулся, Санька сидел в курилке. В землю был врыт железный бочонок, его окружал замкнутый квадрат лавочек. Мы закурили по последней.
— А ты знаешь, — сказал Санька, — дело прошлое, но я чуть не отпустил его, факт… И ходил бы он теперь на воле, волк зубастый. Я ему хотел сказать, что, мол, собирался тебя, враг, пожалеть и отпустить подобру, а ты чего сделал надо мной? Но не сказал. Больно наплевать — такому еще говорить! Так он тебя, и меня, и всех таких и за людей не считает; мол, я человек, а вы все вроде бы букашки…
Я сидел против него и молчал. Его суровый рассказ все еще звучал и жил передо мной. Вот каким он запомнился мне.
— Ты встань, встань! Земля-то, чай, холодная, — сказал Санька тогда Карлову.
— Сейчас, начальник, сейчас… Дай отдышусь… Сердце-то, сердце! Боже мой… ох, сердце! — стонал Карлов, но все же перестал кататься по земле и сел, низко склонясь к коленям, охватив руками грудь, и равномерно, словно бы в молитве, раскачиваясь взад-вперед. Он был в одной черной форменной рубахе и телогрейке, все еще без шапки. Над головой его курился пар.
— Ну подымайся — и пошли, — приказал Санька, стараясь говорить как можно решительней.
— Ладно, начальник, — сказал Карлов, — пошли. Твоя взяла.
Но, поднявшись было, он снова свалился на землю, и опять его стошнило. Санька осторожно приблизился.
— Ты что, земляк? — спросил он.
— Нет… — прохрипел Карлов. — О-ох, больно!
— Дыхалка еще не отошла?
— Нет, — бормотал Карлов. — Сердце. Ой, мамочки! Как пьяный… Туман в голове. Ох, боже, боже! Не могу, начальник. Видишь, всю кровную пайку стравил…
Он сидел на земле, вытянув вперед длинные ноги, ссутулясь. На голову была уже нахлобучена шапка, под ней лицо его казалось маленьким, безглазым.
— Не могу. Хочешь, неси меня, начальник. Или пристрели. Пристрели, начальник, — чего тебе со мной возиться? Мне теперь все равно хана…
Но вскоре он плелся впереди Саньки, высоко подняв острые плечи, сотрясаемый ознобом, пьяно спотыкаясь.
И они с полчаса шли так в темноте. Впереди брел Карлов, голые кисти рук упрятав под мышки, горбясь длинной спиной. Сзади шел, приминал сухую траву Санька, спотыкаясь о мерзлые кочки, прижимая к боку автомат, опущенный дулом к земле. Им нужно было и те километры пройти, что остались до перееезда, и вышагать по дороге еще двадцать километров до колонии.
— Сколько времени, начальник? — вдруг услышал Санька.
— Скоро двенадцать, должно, — ответил он, и ему стало тоскливо: он знал, что по дорогам в эту пору, в полночь, да в такое время года машины не проходят.
— Не дойду я, начальник, — опять донесся до Саньки ровный печальный голос Карлова.
— Опять сердце?
— Нет, сердце в порядке. Но я замерз, начальник. Я так замерз! Уж ты извини меня, парень, но, видно, мне не дойти… Ночь еще длинная впереди, ох, какая длинная! Если только машина ваша придет за тобой… Что? Как же ты не знаешь? Солдат должен все знать. К утру? Ох, до утра еще далеко.
— Ладно, — сказал Санька. Он уже решил, что делать. Он сам чувствовал, какая ночь предстоит, чувствовал ногами, обернутыми в теплые портянки и обутыми в сапоги, чувствовал всем своим уже остывшим вздрагивающим телом.
— Шагай к тому каналу, — приказал он.
Карлов свернул в сторону и молча пошел туда, куда ему велели. И они вскоре сидели у костра по разные его стороны, курили, грелись. Рядом была развалившаяся будка, вернее — две уцелевших еще стены и рухнувшая между ними крыша. В ней когда-то давным-давно размещались строители канала.