Пришла свежая, вся в звездных брызгах, синяя ночь, и они утешились первыми поцелуями. Поначалу она вовсе не давалась им, дурачилась, мотала головою и крепко сжимала губы, но потом они сели на край какой-то травянистой ямы, спустив в ее темноту все четыре ноги, и уж в следующую минуту что-то произошло. Огромная роза, влажная, черная, с искрами красного огня внутри своей черноты, возникла меж ними. Он был потрясен, захотелось курить. Она откинулась на влажную траву и легла, широко раскинув руки. Ее сильное, дозревшее на работе, павшее тело вздрагивало при каждом самом бережном касании его рук. Она стала ловить эти руки и больно стискивать их в своих жестких руках, прижимать к груди, к горячим щекам. И все бы тогда завершилось в доступной всем истине, которую приемлют вначале с жарким, исступленным — да! да! — затем спокойным — да, да, — а потом следуют дальше… — пусть бы наступило это завершение, оно же и начало, которым оплачивается все! Но что-то произошло с девушкой, она внезапно заплакала, заметалась, с силою отбиваясь от него, а он не понял ничего и в смущении выпустил ее из рук. Жалость пришла к нему в такую минуту. Не будь ее, все обернулось, может быть, по-другому, и я остался бы в этом приречном поселке, в домике с небольшой верандой, где жила девушка в матросской тельняшке, — и прошел по-иному свой смиренный путь, мы сейчас жили бы, наверное, в Сормове, близ Горького, где ее брат Никита служил в речном пароходстве, он мог меня устроить матросом, и постепенно я выучился бы на судового механика. У Володи Соловьева могло быть еще проще: он закончил бы пристройку, накрыл ее шифером да там же и поселился с нею, с золотистым видением своим, неожиданно став зятем быстроглазого железнодорожника… Однако все произошло по-другому. Почему? Не знаю. Я снова сел на пароход и далее поплыл по реке Оке, и той же осенью меня взяли в армию — шел призыв сорок первого года рождения, народу не хватало, и меня забрали с третьего курса техникума. А Володя закончил работу, собрал инструменты, получил деньги от хозяина и с плотницким ящиком в руке одиноко направился к станции. Девушки не было — уехала на дрезине ремонтировать дальний участок, и ни о чем он с нею не успел договориться. Он взял билет, сел в поезд, поехал — и все это как во сне.
Приехал домой, отдал матери деньги, погулял недельки две, сходил в лес за грибами и принес корзину тугих боровичков. Затем, помаявшись еще немного, однажды потихоньку уехал из деревни.
Он добрался до Москвы, где надо было делать пересадку, проехал в метро к Киевскому вокзалу, занял очередь в билетную кассу. И все это опять же как во сне. Приблизившись к окошечку кассы, он вдруг растерянно уставился в пустоту: оказалось, что не помнит, как называется та станция… Кассирша раздраженно закричала на него, хлопнула ладонью по столику, очередь зашумела, его оттеснили в сторону. Он часа два бродил по огромному, глухо рокотавшему народом Киевскому вокзалу. Взял в буфете котлет, мутного кофе и поел. Затем вновь пошел к кассе и купил билет до Калуги.
Добравшись до Калуги, он тут же поехал назад, выходил на каждой станции, напоминавшей ему ту, которую он искал. Так он вновь добрался до Москвы, поспал на вокзале, а утром опять отправился к Калуге. Провалы памяти — странный недуг, следствие жестокого детского испуга, — теперь настигали его то и дело. И порою, очнувшись, он не мог себе сказать, где он, как оказался здесь — в полутемном помещении с затоптанным полом, где стоит металлический столик, а за столиком два человека в замасленных телогрейках пьют пиво, подмешивая туда сгущенных сливок из проткнутой консервной банки… Однажды, сидя у вагонного окна, он вдруг увидел на здании надпись: «Чернигов». Значит, добрался каким-то образом до Чернигова. Деньги у него кончились — или потерял их, и он зарабатывал на выгрузке вагонов, прибившись к случайной артели студентов. Разгружал из полувагонов лес-кругляк, тес, а из вагонов-холодильников виноград и арбузы.