Хотя весь дворец отапливался, рабы принесли в кабинет жаровню с углями, и в этой сравнительно небольшой комнате сделалось жарко, что было особенно приятно Гордиану после принятой ванны. Правда, ему почудилось, что в угли добавлено слишком много благовоний, и он поморщился: не любил ничего резкого — ни ярких красок, ни терпких запахов. Будь его воля, он бы велел не оттачивать слишком остро даже и мечи. Мысль о мечах показалась ему занятной — и совершенно не римской. Он даже хотел кликнуть писца и записать ее. Но передумал. Забавно, но незначительно. Зачем сохранять незначительное? Назавтра Гордиану предстояло выступать в сенате. Как у императора, у него было право пяти внеочередных докладов. Мизифей уже составил их — пять свитков лежали на столе перед Гордианом. Юноша не сомневался, что Мизифей всё написал правильно. Даже чересчур. Порой острота ума ритора его пугала. Он пытался отыскать какой- нибудь изъян в словах Мизифея, но это ему не удалось ни разу.
Гордиан взял первый свиток, развернул, но успел прочесть всего лишь несколько слов — дверь в комнату отворилась, и вошел Архмонт. Гордиан хотел сказать ему что-нибудь шутливое, но почему-то слова замерли на губах. Архмонт подошел к его ложу. В руках у него был камень, удивительно прозрачный, слегка светящийся изнутри. Владигор приложил камень к свитку, который держал в руках Гордиан.
— Читай… — услышал юноша повелительный голос.
Комната расплылась мутным пятном и исчезла. Исчез и Архмонт. И даже свиток…
Было холодно, и пылавшие в жаровне угли не давали тепла, хотя все окна в доме были закрыты обтянутыми кожей рамами. Он мерз… Потому что промок под дождем, и теперь, переодевшись в сухую тунику, тщетно пытался согреться. Промок же он потому, что долго стоял на площади и вместе с другими читал прибитую к столбу доску.
«Из проскрибированных по этому списку никто пусть не принимает никого. Не скрывает, не отсылает никуда, и пусть никто не позволит подкупить себя. Если же кто-то будет изобличен в спасении ли, в оказании помощи или в знании, то мы, не принимая во внимание ни оправданий, ни извинений, включаем его в число проскрибированных. Пусть приносят головы убившие к нам — свободный за двадцать пять тысяч аттических драхм за каждую, а раб за свободу личности, десять тысяч аттических драхм и гражданские права господина. То же пусть будет и доносчикам. А из получивших никто не будет записан в наши документы, чтобы он не был известен».
Текст этот был столь чудовищен, что Марк никак не мог уяснить его, все читал и перечитывал заново, и страх пропитывал его тело, как дождь — плащ и тунику…
Он очнулся, когда услышал торопливые шаги за дверью. Две фигуры, закутанные в плащи, с которых потоками струилась вода, вошли в кабинет. Марк поднялся им навстречу. Мужчина скинул плащ — и он узнал отца. Несмотря на одетые друг на друга три туники, тот дрожал от холода. Его полное лицо было бледным, а с мокрых волос стекали капли дождя. Женщина, бывшая с ним, не сняла накидки, а так и стояла, прижавшись к своему спутнику. Ее била дрожь.
Марк смотрел на мокрые следы, оставленные их сандалиями на мозаичном полу, и ничего не говорил.
— Ты читал списки проскрибированных? — спросил отец.
Марк кивнул — он видел имя отца сегодня на досках, развешанных ночью по всему Риму.
— Мне надо переждать здесь всего несколько часов. Вскоре приедет мой вольноотпущенник. У него есть повозка с двойным дном — он привезет в ней овощи. Он поможет нам выбраться из города.
— Да… — выдохнул Марк.
Это было первое слово, которое он смог произнести. Смиренный, просительный тон отца его смущал: отец, чья власть над сыном была сравнима с властью господина над рабом, заискивал сейчас перед ним. Марк решал его судьбу.
— Я… я сейчас принесу сухую одежду и подогретого вина, — проговорил он, отводя взгляд.
Уже на пороге он обернулся и спросил:
— Кто-нибудь видел, как ты вошел сюда?
— Нет… Такой сильный дождь… Нет, никто… я был осторожен.
Женщина опустилась прямо на пол и заплакала.
— Я так замерзла… — бормотала она.
— Она ждет ребенка, — сказал отец.
Марк вышел на кухню.
Старуха вольноотпущенница и ее дочь, пока еще рабыня, хлопотали у очага. Марк взял кувшин с вином и глиняную тарелку с хлебом.
— А где Публий? — спросил Марк, подозрительно оглядывая кухню.
Молодая демонстративно застучала пестиком в ступке, а старуха прошамкала беззубым ртом:
— Откуда мне знать?
Марк поспешно поставил назад вино и хлеб, схватил нож и побежал из кухни. В комнате прислуги тоже никого не было. Он выскочил в атрий. Дождевые струи лились в открытый бассейн. Следовало бы закрыть отверстие на зиму. Но почему-то этого не сделали. Он не знал почему. Пол в атрии весь был забрызган водой. Марк заметил скользнувшую по стене темную тень.
— Стой! — закричал он.
Еще не отвыкший повиноваться раб остановился. Даже в мутном предвечернем свете пасмурного дня он заметил — в руках Публия что-то блеснуло.
— Иди отсюда, Марк, — сказал Публий хриплым голосом, — если не хочешь завтра очутиться в новом списке приговоренных к смерти.
Марк изо всей силы стиснул рукоять ножа.