Или другой эпизод той же поры. У Володи очередной срыв. Он мечется, стонет всю ночь, я же, сидя рядом, прикладываюсь время от времени к коньячной бутылке, чтобы ненароком не уснуть. Под утро Володя утихомирился, а я, от нечего делать, стал листать дарственные сборники Межирова и Самойлова, о чьих дарованиях опекаемый ими поэт-«непрофессионал» хотел услышать мое мнение. Стихотворения эти недвусмысленно взывали к интеллектуальному отклику, а мои утомлённые мозги в столь неурочный час к этому были явно не готовы. Отложив до лучших времен сугубую поэзию ума, я с жадностью наркомана потянулся к «американскому» Мандельштаму, которого привезла из Парижа Марина. Но тут передо мной возник пришедший в себя, но все еще неодетый Володя. Застав меня за моим любимым занятием, спросил:
— Ну что, прочитал? Что скажешь?
— Володя, ну не могу я натощак читать: «Коммунисты вперед, коммунисты вперед», — честно признался я.
— Да это же раннее, что ты к ним привязался? Прочти последние. А Самойлов?
— Ну не по мне эта рассудочная поэзия. Не берет. С похмелья воспринимаю одного Мандельштама, — ляпнул я запальчиво.
Чуть помолчав, Володя очень неуверенно, как бы ища поддержки, произнес фразу, от которой у меня защемило сердце:
— Да, когда выпьешь, хочется слушать только Мандельштама и... меня.
Ничуть не кривя душой, я тут же исправил свой промах:
— Ну ты-то вообще вне конкуренции. Конечно, сперва ты, а потом — Мандельштам, Цветаева и Алеша Дмитриевич.
Под этим диагнозом я готов подписаться и сегодня, тридцать лет спустя...
Да, многое, очень многое изменилось за эти несколько лет в Высоцком. Даже его неуемная, с оттенком бесшабашности, энергетика обрела какую-то западную заданность. Он настроил себя на прямо-таки самоубийственный, сугубо нерусский ритм жизни, в котором угадывалась не воспетая им самим ставка на зыбкую Удачу, а расчет на гарантированный Успех. Эта младшая сестра пошловатого триумфа виделась мне недостающим звеном девиза «время — деньги», вечным клеймом выжженного на чугунном лбу Статуи Свободы, с неотвратимостью сомнамбулы шествующей к бездне бездуховности.
А всё начиналось, казалось бы, с пустяка — с одежды. Лето 1969 года. Квартира Нины Максимовны. Володя слегка на взводе — рвётся в ресторан ВТО: «Только переоденусь». Он возвращается довольно быстро. Я молча таращусь на него, силясь осмыслить случившееся. Первая реакция — подмена! Никакого Высоцкого в комнате нет и в помине. Вместо него — какое-то огородное чучело, разряженное в сногсшибательное прет-а-порте от Кардена. Расклешенные жёлтые замшевые штаны с бахромой, ниспадающие на ликующий лак черных штиблет с высоченными каблуками, дорогущая, из жёлтой же замши куртка на молниях и, — в пандан ей, — несусветная кремовая рубашка с длинноухим воротником. Лицо его отражало одновременно смущение, мнимую решительность и... просьбу о помощи. Не менее сложная гамма чувств изобразилась и на моей собственной физиономии. По ней растерянно блуждали недоумение вперемежку со щемящей болью.
К счастью, сия немая сценка длилась недолго. Фатоватый фантом растворился в дверях и через минуту предстал настоящим Высоцким в своем неброском обыденном одеянии. В тот день Володина душа, словно чуя опасность, отторгла щедрые дары «данайки».
Этот маленький эпизод — один из ключиков к разгадке эволюции Володи. Душком самоизмены, предвестием беды несло от этой с виду такой безвинной метаморфозы. И настораживала она, конечно, не одного меня. Вот запись в дневнике Валерия Золотухина от 30.09.1971 года: «Володю, такого затянутого в черный французский вельвет, облегающий блузон, сухопарого и поджатого, такого Высоцкого я никак не мог серьёзно воспринять, отнестись серьезно, привыкнуть. В этом виноват я. Я не хочу полюбить человека, поменявшего программу жизни. Я хочу видеть его по первому впечатлению. А так в жизни не бывает».
Или — взгляд женщины, помнившей Высоцкого ещё студентом мхатовской студии, — адресата знаменитой песни «Она была в Париже» актрисы Ларисы Лужиной: «Мне кажется, до Франции он был крепыш, недаром Марина в него влюбилась, она почувствовала сильное мужское начало; потом, когда он стал жить в Париже, на нем появился другой отпечаток, он сделался субтильным. Из невысокого, но могучего русского парня как бы ушла сила. Такой французик... Я встречала его потом в театре, в джинсовом костюмчике, худенький, маленький...»
Недоумевали и люди посторонние. Моя соседка по этажу, мать Тани, увидев как-то Володю в модном, в мелкую клетку, кепи, сказала мне раздраженно:
— Чего это он нацепил на себя этот дурацкий картуз с помпончиком?
Шел год четвёртый... от Марины Влади.