...И в своем творчестве, и в жизни Высоцкий был напрочь лишен пафоса проповедничества. Мотивы христианского смирения и самоуничижения были слишком монотонны для диапазона его души. Высоцкий ценил древнеримские ценности — мужество, выдержку, дружбу. Его сочувствие к маленькому человеку обходилось без процедуры христианского самоотречения и «братского» лобызания. Скорее, то была сдержанная готовность патриция поддержать слабого «от своих щедрот», как сам он любил выражаться. Свою «последнюю рубашку» Володя не собирался отдавать никому.
Наша длительная дружба давала мне основание полагать, что Володя считается с моим мнением о его поэзии. Как-то, года за три до Володиной кончины, я сказал ему, что, на мой взгляд, в его творчестве преломляются основные мотивы романов Достоевского. Ведь и в песнях Высоцкого, особенно ранних, жалость к аутсайдерам странным образом переплетается с симпатией к своевольцам. Достоевский и Высоцкий — утешители и иноходцы в одном лице. Володин ответ, пожалуй, чересчур для меня лестный, я запомнил хорошо:
— Так, как понимаешь меня ты, понимают меня единицы.
Выражаясь патетическим слогом Достоевского, можно сказать, что в душе Володи с переменным успехом боролись Наполеон и Христос. Казалось, что в последние годы прыткий корсиканец стал потихоньку одолевать кроткого галилеянина. Но этот перевес оказался иллюзорным...
Теперь, когда я стал появляться у Володи со столь длительными интервалами, мне было гораздо легче судить о перипетиях этой борьбы. Едва я переступал порог его дома, он наливал мне стакан водки и, выслушав очередную порцию моих житейских жалоб, обязательно, несмотря на усталость, пел для меня что-нибудь новое. Там я впервые услышал посвященную Вадиму Туманову песню «Побег на рывок», которую Володя предварил обстоятельным рассказом о трагичной судьбе этого человека. Тогда-то я и узнал, что театр Володе опостылел окончательно и он хочет попробовать себя в режиссуре. Имелся и материал для планируемого фильма — магнитофонные записи рассказов Туманова о мраке сталинских лагерей, сквозь который ему привелось пройти.
— В общем, задумки есть. Поживём — там будет видно. А из театра буду уходить. Не хочу ни от кого зависеть.
О своей утомлённости театром его ведущий актер говорил еще несколько лет ранее:
— Надоело из года в год делать одно и то же. Ну сколько я могу кривляться на сцене в роли Керенского?
Конечно же, всё это уже давно было ему «не к лицу и не по летам». Не могла не удручать Володю и завеса злословия, отделявшая театральную сцену от закулисья. Его таганские (да и не только они) коллеги, публикующие мемуары, уж очень стараются пристегнуть Высоцкого к театральным подмосткам. Это понятно. Профессиональные актеры, они всегда видели в нем коллегу-конкурента, между делом сочиняющего какие-то песенки. Для них сцена Таганки со всеми ее склоками и сплетнями изначально была воплощением смысла жизни, мистически окрашенным символом судьбы. Единственным шансом самореализации. При жизни Высоцкого большинство из них отказывалось видеть в нем исключение из правил, теперь же они нуждались в его посмертном ореоле, чтобы приобщиться к вечности.
Известно, что Мандельштам считал актера антиподом поэта. Именно он назвал актёрское чтение стихов «свиным рылом декламации». Ему вторила Марина Цветаева: «...Поэт в плену у Психеи, актёр Психею хочет взять в плен... Актёр — упырь, актёр — плющ, актёр — полип. Актер — для других... Последнее рукоплескание — последнее биение его сердца». Поэзия — миссия, актёрство — профессия. В актёрстве со всеми его спутниками в виде оваций и аншлагов есть привкус некоей пьянящей праздничности. Всё-таки это не чистое творчество, а лишь его интерпретация, имитация. Искусство взаймы. Поэт живёт искомым словом, артист — чужим текстом, как пианист или скрипач — заёмной партитурой. Говоря образно, поэт обречён на Слово, актёр — на Славу.
Ремесло актера для Высоцкого-поэта было лишь одной из потребностей души. И, вопреки Мандельштаму, ему удалось даже это — совместить в себе поэзию и лицедейство. Для Володи закон никогда не был писан. Он мечтал сыграть Гамлета. Когда это осуществилось, репертуар «Таганки» как-то перестал его остро волновать: он давно уже утвердился в репертуаре народа. Неудивительно, что работу в театре Володя воспринимал как дававшую статус легальности, но постылую службу.
Ещё в 1971 году он поразил меня грустным признанием:
— Я вообще-то обыкновенный совслужащий.
— Как это понять?! — растерянно спросил я.
— Я же лямку тяну. Надоело, а уйти не могу.
Ни одному, даже рядовому, актёру подобный парадокс не пришел бы и в голову. Тем более артисту Театра на Таганке с его нешуточными претензиями на жречество.
Спустя несколько лет в разговоре со мной и Сережей Богословским, жившим, подобно мне, на «вольных хлебах», Володя вновь вернулся к этой мысли:
— Посмотрим, может быть, скоро и я примкну к вашей вольной братии.