На моей же памяти завелась в Ворще щука. Где-то в низовьях (кажется, под Шаплыгином) нарушилась мельничная плотина, и в водополку, по большой воде, пожаловали первые гостьи – пошли по деревням недобрые слухи. Однако долгое время воочию никто ничего не видел. Наконец сосед Костя, постарше меня лет на пять, пригласил вынимать вершу. Дело было под Бродовской Лавой. Приподнял он вершу над водой, и затрепыхалось, забилось в ней о мокрые прутья, грозя разворотить и вырваться. Костя закричал не своим голосом: «Нали… Гола… Щука!» Потом мы внимательно разглядывали на траве впервые увиденное зубастое отродье.
С тех пор начала убывать рыба в Ворще. Вот, наверное, раздолье было первым щукам! Рыба непуганая, смирная.
У нее и в инстинктах против щуки ничего не было. Сама небось в пасть лезла. Теперь-то пошли приспособленные поколения: действует зубастый естественный отбор. Теперь ежели уцелел пескарь, то его, ворщинского пескаря, на мякине не проведешь!
Про Ворщу мог бы я рассказывать без конца: мало ли было рыболовных приключений, мало ли встречено на ней радостных зорь, мало ли слышано соловьев, мало ли похожено по ее ночным берегам! Одних стихов прочитал я ей уйму, и много стихов напела она мне своим ласковым тихим журчаньем.
И все это, весь особый, радостный, ни на что не похожий мир под названием Ворща, начинался теперь у моих ног, в дубовой колыбели, среди цветов и травы с пшеницей в изголовье.
Зеленые струйки переливались в черной траве, убегая к большой развесистой иве. Там ручеек поворачивал направо и струился вдоль большого оврага, сливаясь с другими родниками.
Утром, теперь уж втроем, мы снова пришли сюда. Как изменилось все вокруг на утреннем солнце! Вместо зеленой лилась золотистая, почти огненная вода. С травы и цветов капали в нее тяжелые, как жемчуг, седые капли.
Родников оказалось семь. Но тот, у которого я побывал ночью, – самый большой, называемый Гремячкой, считается главным.
Теперь можно было разглядеть дно колыбели. Оно было песчаное, чистое. Там и тут мельтешили в неподвижной, как бы застекленной воде фонтанчики песка. Значит, там-то и вырываются из земли родниковые струи. Я насчитал шестьдесят мельчайших песчаных фонтанчиков.
Конечно, мы пили родниковую воду и умывались почти благоговейно. А потом пошли по течению. Вода повела нас туда, где заплуталось во ржи да клеверах мое невозвратное золотоголовое детство.
День шестнадцатый
Этот день, как известно, начался у ключа, под названием Гремячка, у истоков реки Ворщи.
Мы шли, философствуя на тему, что появилось раньше – угро-финское название реки или славянское название ее истока.
Между тем солнце поднялось выше, роса обсохла, я в пустом еще, промытом утреннем воздухе начали струиться, заполняя его, первые медвяные запахи. Был разгар цветения всех трав – душистая, яркая, пестрая предсенокосная пора. Иногда нас обдавало запахом чистого меда: наносило от пасеки.
Пошли деревни, в которых старушка посмотрит, посмотрит на тебя из-под ладони, да и скажет:
– А вроде бы человек-то знакомый. Не из Алепина ли будете?
– Из Алепина и есть.
– То-то вижу…
– Почему?
– По природе. Не Лексея ли Лексеевича сынок?
– Его.
– То-то вижу, вроде бы человек-то знакомый.
Вскоре мы вошли в Журавлиху, вошли с другого, дальнего конца, откуда заходить в нее мне до сих пор не приходилось.
Я внимательней стал посматривать в сторону протекавшей тут же речки. Не сидит ли где под кустом Петруха?
Личность эта была примечательна. Бурдачевский сапожник Петруха меньше всего занимался своим ремеслом, почему и не вылезал из унылой бедности. Впрочем, семьи у него была одна жена, которая, говорят, похаживала по миру.
Сам же виновник столь бедственного состояния семейного корабля и дни и ночи проводил на реке с удочками. Это был не просто рыболов-любитель, но одержимый человек, артист и, видимо, немножко поэт, потому что замечали его и без удочек сидящим около воды по несколько часов неподвижно.
Всегда небритый, всегда в черной линялой рубахе, выпущенной поверх штанов, всегда босой, всегда с двумя удочками на плече и жестяным ведерком в руке – таков стоит передо мной Петруха.
Он был бы, наверное, не причесан, если бы не стрижка под короткий ежик. Лет ему около шестидесяти.
Один его удильник составлен из ореховой палки и можжевелового хлыста, другой – цельный, березовый. Леска сплетена из конских волос, вся в узлах. Вместо поплавков обыкновенные пробки от бутылок пол-литровой емкости. Пьяным я Петруху не видел.
Поскольку дома его не ждали пироги да пышки, то он бродил по реке днями, ночуя тут же на берегу, питаясь то ушицей, а то деревенским обедом, выменянным на свежую рыбу.
Про него говорили, что он знает «слово», потому что там, где иной просидит хоть неделю и не дождется поклевки, Петруха выхватывал рыбину за рыбиной, но предпочитал делать это без свидетелей. Можно наверное сказать, что никакой прикормкой и привадой он никогда не пользовался и других насадок, кроме навозного червя и хлеба, не знал.