С грустью приходилось признавать: «Нашей, старой, легендарной, „той“ — не барской, а барственной! — Москвы нет. Перемерла. Перемирает»[1209]
. И он спешит запечатлеть типы уходящей Москвы — златоуста Федора Плевако, «мага и волшебника», постановщика фантастических феерий, самого предприимчивого российского антрепренера Михаила Лентовского, короля опереточных теноров, исполнителя цыганских романсов, беспутного любимца публики Александра Давыдова, блестящего театрального критика, по-старомосковски доброжелательного эстета, подлинного «Петрония оперного партера» Семена Николаевича Кругликова, чья смерть в феврале 1910 года совпала с уходом «ландыша русской сцены» — Веры Комиссаржевской.Уходят не только люди, меняется московский быт. Стоит пройтись по старой столице в Прощеное воскресенье и Чистый понедельник. Всюду «американские распродажи» — каждая вещь не более пяти копеек. Старый москвич, Дорошевич дивится на новые порядки. «Все изменилось: и сущность, и форма». Это когда же было, чтобы на первой неделе поста Москва не ела толокна, а в Чистый понедельник лакомилась вафлями? Чтобы на Сухаревке мастеровой человек бренчал не на балалайке, а на мандолине? И мороженым «яблокам-рязань» предпочитал бананы? А вместо старых «гречневиков с конопляным маслом» — вафли со взбитыми сливками? Вроде итальянского лаццарони.
На сентиментальной ноте завершается очерк «Уходящая Москва»:
«Печально зазвонили:
— К ефимонам.
Как века и века тому назад.
Печальный звон колоколов и карнавальный шум, смех, дуденье в пищалки, настоящее вербное гулянье на грибном рынке.
Разные века смешались, спорят в этих звуках.
И под этот диссонанс уходит, уходит „старая Москва“»[1210]
.Фельетоны-воспоминания, фельетоны-некрологи перемежались с юбилейными публикациями. В ноябре 1908 года исполнилось 25 лет литературной деятельности старого товарища Владимира Алексеевича Гиляровского.
«Соблазнительно написать биографию Гиляя! — мечтает Дорошевич в фельетоне „по случаю“.
— Бурлак, казак, рабочий, актер, спортсмен, репортер, поэт.
Какие краски! Волга, война, старая Москва, славянские земли.
Вышел бы целый ряд захватывающих фельетонов».
Но самое важное для Дорошевича в старом друге это то, что литератор Гиляровский «родился от пережитой нужды, лишений, страданий, от наблюдательности, от доброго, чуткого, отзывчивого сердца»[1211]
.Это был близкий ему опыт, который не забывался.
Впрочем, он знал, что мемуары — самый опасный род журналистики. Потому что в жизни несносны старики, которые всегда спешат что-то сказать кстати и по случаю. Но зачем же подражать им, когда есть другие, блестящие образцы? Хотя бы Жюль Кларти, великолепный французский публицист, умный, тонкий, изящный. Директор лучшего национального театра «Комеди Франсез». Вот кто умел вспоминать интересно, со вкусом! Но когда пустился Кларти в воспоминания? В последние годы жизни. И это не было данью усталости. Скорее отвращением лица от той «скандальной» журналистики, которую он презирал.
Случайно ли, что Кларти умер в одном — 1913 — году с другим знаменитейшим метром французской публицистики, истинным королем фельетонного жанра Анри Рошфором? Конечно, Рошфор омрачил заключительную часть своей биографии как ярый антидрейфусар и поклонник военного министра Франции, крайнего националиста генерала Буланже. Но в памяти народной он все-таки останется истинным кумиром, обладавшим горчайшим даром сатирической издевки. Это был подлинный полубог Парижа, не устававший разить своим раскаленным пером правительство Наполеона III и самого императора, приведшего Францию к поражению в битве с германскими войсками под Седаном в начале сентября 1870 года. Луи Бонапарт, бездарный племянник Наполеона I, жестоко мстил журналисту. На Рошфора сыпались денежные штрафы, его заключали в тюрьму, изгоняли из родной страны, конфисковали номера его журнала «La Lanterne». А сколько клеветы, публичной, печатной было вылито на его голову! Не пощадили даже имени его двенадцатилетней дочери, воспитывавшейся в монастыре. Рошфора обвиняли в мошенничестве и даже в том, что он незаконнорожденный. Последнее обстоятельство Дорошевич, несомненно, особенно близко принимал к сердцу. И, конечно же, ему был дорог Рошфор как самоотверженный борец за свободу печати.
«Русское слово» воспроизвело его последний прижизненный портрет, который Куприн, как и Дорошевич, бывший поклонником великого французского публициста (написал о нем большой очерк), назовет «прекрасным» — «глаза светятся любовью, нежностью, самоотверженностью и той благородной ненавистью, которая презрительна и непримирима»[1212]
. Этот портрет висел в редакционном кабинете Власа Михайловича. Навещая Дорошевича в петербургской квартире на Кирочной, Куприн не раз любовался украшавшими полки домашней библиотеки томами великолепного французского издания «La Lanterne». Но когда он пытался выяснить, во что обошлись эти книжки в старинных переплетах из телячьей кожи, тисненной золотом, Влас Михайлович смущенно переводил разговор на другую тему.