– Значит, ты все же у них в разведке, – вернулся Андрей к прерванному разговору. Теперь, после двух фужеров вина, Мария показалась ему еще красивее и соблазнительнее. Но он решил: не время затевать что-либо. Нужно продержаться. Как в окопе, во время психической атаки. – Когда в первый раз забросили?
– Уже через четыре месяца после пленения. Вместе с группой наших, русских. Подучили меня на радистку, по ускоренной программе, и забросили.
– Неужели настолько доверяли, в стремени, да на рыс-сях?
– Я ведь у них так и проходила по документам – то ли жена, то ли основательная любовница генерала Власова. А поскольку о тебе они были наслышаны, то и во мне почему-то не сомневались. Сдавались-то вместе. Господи, как вспомню, как мы сдавались! Словно в прорубь головой. Боже мой, – простонала Мария, – знал бы ты, сколько страху натерпелась, когда тебя увезли, а я осталась с этими живодерами! Как я тебя проклинала, как донимала упреками: «Ему хорошо, к нему относятся как к генералу! А что будет со мной?! Неужели не мог спасти? Увезти с собой». Привыкла, что ты командарм и все тебе подвластны. Не понимала, что плен – и для генерала плен.
– Я и сам понял это не сразу, – признался Власов, вновь берясь за бутылку. – Ну да стоит ли об этом? И сколько же раз ты успела побывать за линией фронта?
– Самой с трудом верится, трижды. Не могу понять, как уцелела. Многие и по первому разу в небеса уходят. Во время последней заброски одного своего, из группы, который решил в НКВД податься и меня прихватить – отсидим, дескать, свое, и на Волгу поедем, поженимся, – на месте пристрелила. Потом еще двоих раненых… Тоже пришлось. Но и после этого вернуться не могла. Добро, хоть рация работала. К тому же группой командовал какой-то известный немецкий диверсант, точного имени которого никто из нас не знал. Ради его освобождения немцы бросили в прорыв две роты твоих «власовцев», как их теперь называют, да какой-то полубелорусский-полуукраинский полицейский батальон. Словом, отбили они на одну ночь тот поселок, в который мы с вечера, под видом окруженцев, прокрались – вроде бы к родным местам возвращаемся.
– Ну и как они к нам относятся: к РОА, к Русскому комитету?
Мария помолчала, выпила вина, закусила и вновь помолчала.
– Да как относятся? Как и положено: развешивают попавшихся в плен «власовцев» по всем фонарным столбам, какие только подвернутся. Сама видела четверых на площади одного городка: «Месть власовцам, предавшим свой народ и армию! Так будет с каждым…» И все такое прочее. Знаешь, я ведь уже давно смерти не боюсь. Одного только смертельно опасаюсь – попасться в руки коммунистам. Даже мертвой. Над мертвой тоже ведь надругаются.
– Не думай об этом, в стремени, да на рыс-сях. Опять засылать в тыл нашим, то есть в тыл к красным, не собираются?
– Два месяца назад вернулась из партизанских лесов. После того как один немецкий генерал надо мной опеку взял, за линию меня больше не посылают. Зато почти два месяца провела с группой «красных партизан» в лесу, по эту сторону фронта. В подсадной партизанский отряд играли. Сколько там бывших активистов через наши руки, да через гестапо и полицию прошло, – врагу бы лютому этого не знать.
– То есть все это время ты проводила в лесу, в землянке?
– Только пару недель. Потом меня в канцелярию немецкую, уже вроде как бы от партизан, пристроили. Там полегче было. Знаешь, – понизила она голос, оглядываясь на дверь, – я там документами запаслась. На нас обоих. Вроде мы в партизанском отряде были. Под другими фамилиями, конечно. Все, кто подписывался в них, да печати ставил – на том свете. Те же, кто может пригодиться в роли свидетелей, остались. Надо будет – подтвердят. Может, после войны как-нибудь под чужими именами приживемся, затеряемся? Если, конечно, прижмет.
Власов рассмеялся и, поднявшись из-за стола, нервно прошелся по комнате.
– Ты что, всерьез считаешь, что мне можно будет спастись в этой проклятой стране, где меня чуть ли не каждый второй армейский офицер в лицо знает? Не говоря уже об энкаведистах, в стремени да на рыс-сях. Да тысячи солдат, служивших со мной, кто под Львовом, кто под Киевом…
– Все, кто тебя способен признать, уже или перебиты, или на таких должностях, что до глухой деревни, где мы с тобой на первых порах осядем, не дойдут. Или, может, ты в Германии решил остаться?
– Не знаю, – дальнейший разговор на эту тему показался генералу бессмысленным. – Пока ничего не знаю. Могу я что-либо сделать для тебя?
– Ничего, – почти не задумываясь, ответила Мария. – Там, на тумбочке, кажется, фотография этой твоей Хвойды?
– Хейди.
– Так и говорю.
Когда Мария хоть немного хмелела, сразу же начинала вести себя вызывающе. Эта черта осталась у нее еще со времен Волховского фронта.
– Можно посмотреть? А то я так хорошенько к ней и не присмотрелась.
Не дожидаясь согласия, Воротова подошла к тумбочке, взяла фотографию в картонной рамочке с рисованными цветочками.
– На лицо – так вроде бы ничего… Не такое лошадиное, как у многих других немок, но…
– Что «но»?