Зимними вечерами Элизабет, случалось, ставила свою машинку в гостиной и целыми часами сосредоточенно настукивала очерки для своей газеты или пыталась соорудить нечто более существенное для какого-нибудь журнала. Для работы она надевала очки в роговой оправе и за машинкой сидела прямо, как стенографистка, никогда не касаясь спинки стула. Когда на глаза спадала прядь ее красивых светлых волос, она с раздражением укладывала ее обратно, и в руке у нее при этом часто дымился короткий остаток сигареты. С одной стороны от машинки всегда стояла полная окурков пепельница, а с другой, рядом со стопкой чистой бумаги, лежал в разорванной обертке большой блок молочного шоколада, аккуратно разломанный на кусочки, — такой «Херши» стоил почти пятьдесят центов. Все, правда, понимали, что этот шоколад для общего употребления не предназначался: он служил для Элизабет топливом, когда она не пила.
Между периодами стука случались долгие промежутки, когда Элизабет склонялась с карандашом к листу, чтобы просмотреть и поправить написанное, и в такие минуты тишину нарушал лишь звон разболтавшейся колесной цепи, бьющей по внутренней стороне крыла, когда какая-нибудь машина проезжала по снежному накату заледенелого Почтового шоссе. Во время одного такого затишья, когда за окном шел густой снег, зазвонил телефон, — казалось, впервые за многие недели.
— Я возьму, — крикнула Элис Тауэрс в безудержном рвении пообщаться с одноклассниками, однако потом обернулась и сказала: «Это вас, миссис Бейкер».
И все стали слушать, как Элизабет шепчет и тихо смеется в трубку, причем этот смех мог означать только одно: звонил мужчина.
— Боже мой, — сказала она Люси, положив трубку, — мне кажется, Джад Леонард сошел с ума. Он звонил с вокзала в Хартсдейле и сказал, что через десять минут приедет сюда на такси. Нет, ты можешь себе представить: тащиться в такую даль и в такую погоду?
Она нерешительно двинулась к своим разбросанным по столу бумагам, а потом повернулась и сняла очки, но так и не смогла скрыть робкого, довольного взгляда, вдруг превратившего ее в девочку.
— О господи, Люси, посмотри, как у меня с прической? — спросила она. — А с одеждой? Думаешь, я успею еще умыться и переодеться?
Приехал Джад Леонард, и из прихожей донеслись раскаты смеха; потом он громко топал, чтобы стряхнуть снег с легких городских ботинок, к таким условиям явно не приспособленных. Даже его дорогое пальто смотрелось как-то жалко, зато он с торжественным видом продемонстрировал тяжелый, осыпанный снегом бумажный пакет, в котором позвякивали бутылки с алкоголем. Люси Тауэрс он поцеловал в щечку, показывая, что наслышан о ее достоинствах, и сразу же обратился к детям, объяснив, что сам он старый обманщик, а мама Нэнси — его дорогая подруга.
В тот вечер спать легли очень поздно. Сначала разговором почти полностью завладела Люси, пустив в ход уэстчестерские анекдоты; потом Элизабет долго и с энтузиазмом разглагольствовала о коммунизме, и Джад Леонард полностью ее поддержал, заявив, что, хоть сам зарабатывает в частном бизнесе, все равно будет счастлив увидеть, как этот бизнес исчезнет без следа, если это даст человечеству хоть какой-то шанс. Перемены неизбежны, только идиот может этого не замечать. Наверху дети давно улеглись спать, а занесенный снегом дом все еще наполняли переливы его громового голоса. Они слушали и слушали, иногда понимая, что он говорит, а иногда и нет, пока ритмы этого голоса их не убаюкали.
На следующий день снегопад кончился, и Джад с Элизабет вызвали такси и мирно уехали на вокзал в Хартсдейл. Уже в нью-йоркском поезде он сказал:
— Твоя соседка полная дура. Дай ей выпить, и ни о чем, кроме вечеринок в саду, она говорить уже не в состоянии.
— Да ладно тебе, Люси вполне нормальная, — ответила Элизабет. — К ней надо только привыкнуть. И кроме того, нам удобно вместе снимать этот дом. Мне это подходит.
— Ах, смешная ты моя ирландская большевичка из Скарсдейла, — проговорил он с нежностью, обнимая ее. — Знаешь что? Ты-то ведь на самом деле не сильно ее умнее.
Прошло три или четыре дня с тех пор, как Элизабет уехала, и Люси решила, что та осталась у Джада в Нью-Йорке и каждый день ездит оттуда в Нью-Рошель на работу. Но разве не следовало ей проявить хоть чуточку внимания к окружающим, сообщив им о своих планах? Разве не бездумно было не сказать ничего даже Нэнси?
Рассел Тауэрс страшно удивился, что Нэнси, не зная, где находится ее мать, не выказывает ни малейшего признака тревоги, — казалось, этот вопрос вообще ее не волновал. Однажды он крутился у открытой двери ее комнаты (Элизабет к тому времени не было уже неделю или даже больше), наблюдая, как Нэнси возится на полу со своими цветными карандашами и листом мелованной бумаги, который она притащила из школы.
В конце концов он спросил:
— И что, мама тебе так и не звонила?
— Не-а.
— И ты вообще не знаешь, где она?
— Не-а.
Он знал, что следующий вопрос с легкостью может выставить его дураком в ее глазах, но сдержаться не смог:
— И ты не волнуешься?
Нэнси посмотрела на него искренне и задумчиво.