— О Дэн! — воскликнула она, такая прекрасная в своей печали, и тут же на мгновение прильнула к нему.
Я видел, как он непослушными пальцами несколько раз похлопал ее по талии.
— Приглядывай за моим другом и многообещающим писателем, позаботься о нем, — проговорил он.
— Да, конечно… только смотри, Дэн, и ты заботься о себе, ладно? Ты обещаешь писать?
— Разумеется, — заверил он ее. — Разумеется. Само собой.
Затем он отпустил ее, и я, демонстрируя верх любезности по отношению к нему, отправился проводить его вверх по лестнице, ведущей на главную палубу, и потом до самого трапа. При подъеме у нас обоих скоро появилась одышка, поэтому в какой-то момент мы остановились передохнуть на небольшой, пахнущей краской площадке.
— Так значит, ты решил прислать нам целую кипу рассказов? — спросил он.
— Именно. — И лишь весьма смутно сознавая, что переиначиваю слова самого Дэна, сказанные в связи с его планами перебраться в Левиттаун, я произнес: — Да я бы, не вставая, писал там день и ночь!
— Ну и хорошо, — ответил он. — Получается, ты отлично обошелся без той поганой художественной школы. И не нужно лукавить, притворяясь художником, увиливать от занятий и вступать в сговор с этими «очень легкомысленными» французами с целью ограбить Соединенные Штаты. Это хорошо. Это замечательно. Ты поедешь на собственные деньги, которые заработал собственными проклятыми легкими, и я тобой горжусь. Ей-ей.
Мы уже успели подняться по лестнице и стояли теперь на открытой палубе лицом друг к другу среди толпившихся у трапа пассажиров.
— Ну, пока, — проговорил он, когда мы пожимали друг другу руки. — Пиши… Только знаешь что, окажи мне любезность… — Тут он сделал шаг назад, чтобы натянуть на себя раздуваемый ветром плащ, и, поеживаясь, запахнул его на груди; затем он подошел совсем близко ко мне, глядя с суровым предостережением. — Сделай одолжение, — снова сказал он, — не просри это все!
Я не понял, что именно Дэн хотел этим сказать, даже когда он подмигнул мне, как бы показывая, что якобы шутит, и лишь потом до меня дошло, что у меня есть все, чего ему, наверно, когда-либо доводилось желать, — все то, от чего он сам отказался после смерти отца, чтобы больше не пожелать никогда. У меня были везение, время, возможности, молодая женщина, приходящаяся мне женой, и свой собственный ребенок.
Тут раздался низкий оглушительный рев корабельной сирены, вспугнувший целую стаю морских чаек, отчего они с криками поднялись в воздух. То был звук отбытия и морского плавания, звук, заставляющий стенки глотки налиться кровью, вне зависимости от того, есть вам что крикнуть или же нет. Стоя у борта, я смотрел на грузную черную спину Дэна, медленно спускающегося по трапу на пристань. Он еще недалеко ушел, и я все еще мог крикнуть ему на прощание какие-то шутливые слова, которые заставят его оглянуться, улыбнуться и помахать рукой; я уже подумывал крикнуть: «Эй, Дэн! Привет всем домашним!» Но слава богу, на этот раз у меня получилось придержать язык, и потом я об этом никогда не жалел. Я просто молча глядел, как он уходит, протискиваясь через сдерживаемую перилами толпу провожающих, а потом, растворившись в густой тени пристани, пропал из виду.
Затем я поспешил вниз по пахнущей свежей краской корабельной лестнице обратно в каюту, чтобы проводить с лайнера мать, — пароходный гудок не станет предупреждать об отплытии несколько раз, — а затем взяться за дело моей жизни.
Прощай, Салли{7}
Джеку Филдсу понадобилось пять лет, чтобы написать первый роман. Он испытывал вполне законное удовлетворение, но был измотан настолько, что ощущал себя почти больным. Ему было уже тридцать четыре, но жил он все еще в темном, по-нищенски дешевом подвале в Гринвич-Виллидж, и после развода с женой эта нора, куда можно было спрятаться и спокойно работать, его вполне устраивала. Джек надеялся, что, когда выйдет его книга, он сможет найти жилье получше, а возможно даже и лучшую жизнь, но он ошибся: хотя роман по большей части хвалили, продавалась книга плохо, и скудный ручеек денег, едва сочившийся после публикации, быстро иссяк. В ту пору Джек пристрастился к выпивке, писал мало, почти забросил даже литературную поденщину — анонимную и плохо оплачиваемую работу, которая кормила его столько лет, — но все-таки занимался ею, чтобы выплачивать алименты. Он начал воспринимать себя как трагическую фигуру, что приносило некоторое писательское удовлетворение.