Обе его маленькие дочери часто приезжали на выходные к нему в Нью-Йорк. Их яркие свежие платья быстро теряли вид и пачкались в грязном сыром доме, и однажды младшая девочка, вся в слезах, заявила, что больше не будет мыться, потому что в душе полно тараканов. Когда он наконец перебил и смыл всех попавших в поле его зрения насекомых, девочка после долгих уговоров согласилась мыться в душе, но только с закрытыми глазами. Представив, как она стоит, слепая, за покрытой плесенью пластиковой занавеской, поспешно намыливаясь и ополаскиваясь, стараясь не ступить ногой в предательски кишащий тараканами слив, Джек испытал дурноту от приступа угрызений совести. Он понял, что должен выбраться отсюда. Наверно, надо быть сумасшедшим, чтобы до сих пор этого не понять: вероятно, он и был сумасшедшим — просто потому, что жил здесь и продолжал погружать девочек в это убожество. Тем не менее он не знал, как приступить к трудному, болезненному процессу возвращения к упорядоченной жизни.
И тут ранней весной 1962 года — Джеку как раз исполнилось тридцать шесть — в его жизни произошла совершенно неожиданная перемена: ему предложили написать сценарий для экранизации одного из его самых любимых современных романов. Продюсеры оплачивали ему дорогу до Лос-Анджелеса, где предстояла встреча с режиссером, и рекомендовали там и оставаться, пока он не закончит сценарий. Больше пяти месяцев это, скорее всего, не займет, и только эта первая фаза проекта, даже если не брать в расчет головокружительные перспективы грядущих заработков, принесет ему больше денег, чем он заработал за последние два-три года.
Когда он рассказал об этом дочерям, старшая попросила его прислать фотографию Ричарда Чемберлена[17]
с дарственной надписью; младшая никаких пожеланий не высказала.В чужой квартире в его честь устроили шумную веселую вечеринку, вполне соответствующую тому образу беспечного гуляки, который он всегда надеялся внушить окружающим. На стене висел большой написанный от руки плакат:
Прощай, Бродвей!
Здравствуй, «Грауманз Чайниз»![18]
А еще две ночи спустя он сидел, напичканный алкоголем, ощущая себя одиноким в окружении незнакомых людей, в длинной, мягкой, гудящей трубе первого в своей жизни реактивного самолета. Он проспал большую часть полета над Америкой и не открыл глаз, даже когда внизу показалось море разорвавших тьму огней: они приближались к Лос-Анджелесу. Прижимаясь лбом к холодному стеклу иллюминатора, Джек почувствовал, что усталость и тревога последних двух лет начинают потихоньку отступать, и подумал: что бы ни ждало его впереди, удача или поражение, у него есть неплохой шанс пережить самую увлекательную авантюру в своей жизни: Ф. Скотт Фицджеральд[19]
в Голливуде.В первые две-три недели в Калифорнии Джек гостил у Карла Оппенгеймера, эффектного, взрывного, безапелляционного в суждениях тридцатидвухлетнего режиссера, занимавшего роскошный дом в Малибу. Оппенгеймер попал на нью-йоркское телевидение прямиком из Йеля еще в те годы, когда там шли требующие строгой дисциплины «живые» постановки для вечерней аудитории. Когда в рецензиях на эти шоу критики начали использовать слово «гений», Оппенгеймера призвали в Голливуд, где он отверг больше проектов, чем принял, однако картины, которые он снял, быстро сделали ему имя среди тех, кого с чьей-то легкой руки назвали режиссерами «нового поколения».
Как и Джек Филдс, Оппенгеймер был в разводе, у него было двое детей, однако он никогда не был один. Компанию режиссеру составляла яркая, молодая и красивая актриса Эллис, которая гордилась своим умением каждый день находить все новые и новые способы ублажать Карла, часто подолгу восторженно смотрела на него и имела привычку называть Оппенгеймера «любовь моя», тихо, с ударением на втором слове. Роль любезной хозяйки ей тоже удавалась неплохо.
— Джек, — сказала она однажды на закате дня, подавая гостю порцию спиртного в тяжелом дорогом бокале, — вы знаете, что однажды учинил Фицджеральд, когда жил здесь на побережье? Вывесил на своем доме объявление: «Honi Soit Qiu Malibu»[20]
.— Неужели? Никогда об этом не слышал.
— Но ведь это чудесно! Господи, вот было бы здорово очутиться здесь в ту пору, когда все настоящие…
— Элли! — позвал ее Карл Оппенгеймер из комнаты напротив, где он, нагнувшись, искал что-то, хлопая дверцами шкафа, стоявшего позади длинного, забитого бутылками бара из дорогого светлого дерева и кожи. — Будь так любезна, сходи на кухню и посмотри, куда, мать его, делся весь бульон?
— Конечно, любовь моя. Но мне казалось, что ты предпочитаешь булшот[21]
по утрам.— Иногда да, — сказал он, выпрямляясь, с улыбкой, демонстрирующей сдерживаемый усилием воли гнев. — Иногда нет. Но именно сейчас я хочу сделать несколько порций. И весь вопрос в том, как приготовить, мать его, булшот без бульона? Ты уловила ход моей мысли?
Эллис послушно засеменила на кухню, и мужчины повернулись, чтобы взглянуть на ее тугие ягодицы, подрагивающие под облегающими брюками.