Эти давние ночные воспоминания двух стариков, в которых ему, вероятно, мнилось некое постыдное сообщничество, смущали молодого человека, и казались неуважением по отношению к Хамзе. Глаза матери заблестели, ее лицо и тело, которые, как мне казалось еще несколько минут назад, вот-вот должны были растаять в воздухе, превратившись в тень, становились все плотнее и тверже с каждой секундой, заставляя меня держаться на почтительном расстоянии, не было смысла размениваться на ерунду. Мне хотелось закрепить свое открытие, она искала в прошлом забвения.
– Тому, кто собирается спать, кофе не приносят.
– Ты не хотела, чтобы я засыпал.
– Бедуины были совсем близко.
– Ты слишком много говоришь.
Арабские невесты и молодые замужние женщины используют много хны. На коже она теряет цвет быстрее, чем на волосах. Как я уже говорил, волосы матери Хамзы были седыми и редкими. Я не мог оторвать от них взгляда. Даже когда я поворачивался к Нидаль, то все равно их видел. Маленькие чешуйки розовой кожи, видные под волосами, были покрыты хной, которая теперь там и останется, как у юной невесты или старой покойницы. Я это уже замечал, но теперь меня это преследовало, как поражение преследует настойчивее, чем победа. Победа палестинцев над израильтянами в сражении при Караме не забыто, но она волнует не так, как резня в арабской деревне Дейр-Ясин, когда в памяти сохранилась малейшая подробность, она вновь и вновь словно рассматривается под микроскопом, а тот, кто станет вглядываться в эти детали, будет не так потрясен самим фактом поражения, как его неизбежностью, признак или признаки которого проявлялись с самого начала. Поражение вновь переживется слово в слово, потому что пережить – значит выжить, а победа – это данность, какой смысл ее пережевывать. Когда я смотрел на ее голову, в голове мелькали абсурдные мысли, стремительно сменяя одна другую:
«А если бы доктор Богомолец…?»
«Новый шампунь на основе яиц и меда или маточного молочка…?»
«Талассотерапия…?»
Чем больше всматривался я в морщинки вокруг рта или на лбу, тем меньше узнавал женщину, которую когда-то знал, сильную и веселую, и чем больше она давала мне доказательств моего пребывания здесь и нашей первой встречи, тем больше я сомневался, что всё это, и в самом деле, было четырнадцать лет назад. Хотя «сомневаться» это не совсем верное слово. Гораздо правильнее и честнее было сказать фразу, которую произносят, когда сомнение сменяется удивлением: «Этого не может быть!»
Так многократно использованный кусок мыла, потерявший половину своего объема, половину собственной субстанции, удивленный новыми размерами, мог бы жалобно воскликнуть: «Этого не может быть!»
Когда-то моя память была очень цепкой, она четко зафиксировала образ этой женщины, достаточно сильной, чтобы носить ружье, заряжать его, прицеливаться и стрелять. Ее губы тогда еще не были такими тонкими и бесцветными, как эти бледные, выцветшие следы хны на чешуйках в редких волосах. Самого краха я не застал, но его последствия осознать мог. Мать Хамзы стала такой худой, плоской, что сделалась похожа на всё в Иордании: фигурой в двух измерениях. Под ее полинявшим платьем угадывался приплюснутый картонный манекен, какие выставляют на витринах модных магазинов в Аммане, они пытаются оживить какой-нибудь кафтан, который на такой фигурке выглядел, словно повешенный, разве что язык не высовывал; мать Хамзы была плоской, как цинковая корона Хусейна над улицами и площадями; плоской, как первый мертвый фидаин, раздавленный танком; плоской, как пустая униформа, положенная на гроб погибшего солдата; плоской, как афиша… Еще она была плоской, как ячменная галета, плоской, как мелкая тарелка.
Но если она так хорошо помнила столь давние подробности, значит, говорила об этом с сыном, и они смеялись. Тогда почему? И над чем?
– Он работает в Германии. Женился на немке.
– Ты слишком много говоришь.
Внук считал ее слабоумной и, возможно, хотел избавиться от нее и её бредней. Предостерегать и оберегать ее от себя самоё означало бросить ее в старость, словно в клетку. Она утомленно поднялась. Должно быть, она многое помнила и о своем озлобленном, подозрительном внуке, хотя, возможно, он хотел выглядеть мужчиной в присутствии этой восьмидесятилетней – как казалось – женщины[107]
. Хамза II по-прежнему смотрел на Нидаль. Он считал ее красивой, потому что она была красивой? Или знаменитой? И еще она так хорошо говорила по-арабски с ливанским акцентом, говорила по-арабски и вдруг переходила на другой, какой-то неизвестный, язык, наверное, варварский, французский. Как многие другие женщины, каждый раз, когда она говорила, то полагала, будто думает.