Как всегда визжали грумы: „Четыре — восемь — один“. Дамы волочили бальные платья среди чемоданов, облепленных пестрыми наклейками. Яркие клетки лифтов взвивались вверх и стремительно падали. Я пожал руку Целлера, она была мягкой и холодной. Поднявшись к себе, я начал письмо: „Ты можешь обо мне не беспокоиться, я живу очень хорошо…“ Я выставил ботинки за дверь и до утра метался на горячей измятой простыне.
Когда я отдавал портье ключ, я увидел Целлера с чемоданчиком. Мы вышли вместе. Он сказал: „Вчера умерла жена. В больнице. Я не мог ночевать дома“.
Он вскочил в автобус и крикнул: „Тебе нужно доехать на 69 до Оксфорд-серкус!..“
В правлении колхоза толпились девушки, зеленоглазые и смешливые. Бородатый рябой старик изумленно почесывался. Председатель колхоза Акимов рассказывал о пчельнике.
Он сидел на скамье, подпирая рукой костистое лицо с тяжелой челюстью. У него были глаза темные и неспокойные. Я сказал: „Это испанский товарищ. Он сражался. Теперь он едет в Горловку“. Парень шепнул: „Видишь…“ Мальчонок побойчей дернул приезжего за рукав. Акимов сказал: „Вы ему переведите, что колхоз стал окончательно на ноги“.
Сильварио Фернандес остался один у пулемета. Два дня он отбивал атаки. Когда легионеры заняли площадь Сан Педро, они увидели возле пулемета труп. Один из них ногой оттолкнул голову мертвого. Ночью, раненный в ногу, Сильварио дополз до леса. Он тонул в снегу и засыпал под клекот голодных коршунов. Много раз он мне рассказывал, как старая крестьянка, крестясь от страха, вынесла ему краюху хлеба. Рыбаки дали ему лодку. Были зимние бури. Четыре дня он жил смертью. Увидав, наконец, берег, он не улыбнулся. Он узнал тоску чужой земли, попреки и то презрение, которым дышат побежденные. Весной он приехал в Москву.
Он глядел на новые дома, на витрины лавок, на девушек в майках, на охапки черемухи. Он думал о подвалах Самы, где победители пытали его товарищей. Ночью он слушал радио. Равнодушный голос повторял: „Говорит Мадрид. В стране полное спокойствие“. Громыхал джаз: в Мадриде танцовали. Сильварио растерянно оглядывался по сторонам. Потом он сказал: „Я хочу работать“. Он рвался в духоту шахт: это был его мир.
Я думал, что зелень полей его утешит. У него были слишком длинные мысли. Всю дорогу он молчал. Может быть, он видел огромные валуны, серебро расщепленных маслин, лачуги в горах, густое синее небо? Я перевел ему слова Акимова. Он сказал: „Это хорошо“. Мы долго ходили по полям. Мы осмотрели скотный двор, пчельник, ясли. Акимов сказал: „Теперь строим клуб с эстрадой, переведите товарищу“. Сильварио закачал головой и невесело улыбнулся.
Мы зашли в избу. Акимов потрепал по щеке девочку лет восьми — десяти. Он сказал женщине: „Что-то она сегодня бледная…“ Потом он обратился ко мне: „Скажите товарищу, что эта девочка колхозная, сирота, родители умерли от тифа. Вот и смотрим, чтобы росла“. Сильварио оживился, он сказал: „За это мы дрались…“ Потом он снова примолк. Я знал, что его сын остался в Астурии.
Мы вернулись в правление. Попрежнему вокруг нас толпился народ. Какой-то парень сказал: „Надо его спросить, как наш колхоз, если сравнить с другими…“ Старая женщина вдруг прикрикнула: „Погоди! Не видишь, что человек скучает?“
Это была Коренева, мать Миши Коренева, которого в девятнадцатом году расстреляли белые. У нее было лицо, покрытое тысячами мельчайших морщин. Голова ее была повязана черным платком. Она стояла напротив Сильварио. Потом она ушла. Она вернулась с чашкой теплого молока. Она тихо подошла к Сильварио, сжимая чашку обеими руками, поставила ее на щербатый стол и, ничего не говоря, погладила Сильварио по курчавой жесткой голове. Тогда Сильварио вскочил. Все чувства, которые он упрямо скрывал много месяцев, прорвались. Он поднял кулак и на своем языке прокричал боевой клич астурийских повстанцев: „Союз братьев-пролетариев! Уачепе! Уачепе!“ Его гортанный крик прозвучал торжественно и страшно. Я никогда не забуду, как заблестели глаза людей моей страны.
Дома были на сваях; ночью под ногами ворочалось море. Голодные ребята искали на скалах яйца чаек. Остров вонял треской. В белые ночи парни бродили по камням, как полоумные. Иногда один из них вытаскивал нож. „Разве так дерутся?“, бормотал старый рыбак; он помнил свадьбы и бури мертвого века. За камнями зеленели глаза испуганной девушки. Акушерка ходила в клеенчатых штанах. Она кричала, как капитан: „Давай таз!“ Дети не знали ни коней, ни колосьев; из колыбели они ползли в шлюпку. На кладбище были пустые могилы с именами утонувших.
В доме скупщика рыбы Иенсена громкоговоритель равнодушно кричал о скачках и мятежах. Иенсен писал накладные. Потом он играл в шашки сам с собой. В натопленной до удушья комнате он разводил крохотные уродливые кактусы. Он спал с глухой служанкой. Среди ночи он кричал от тоски. Служанка не просыпалась.