Всю прошлую ночь он бился с жизнью. Служебный вагон сиротливо чернел в тупике. Расстегнув ворот рубашки, Осипов бродил по путям. Он не любил спать, когда вагон стоял на месте. Давние встречи маячили перед его глазами, пестрые и оскорбительные, как тряпье табора. Утром, хлебнув теплого чая, он рассердился. Удивленно он оглядел наволочку, припудренную черной пылью, папки на столе, мутные стекла вагона. Он вдруг понял, что ему необходимо увидеть Лизу.
В дом отдыха он попал поздно вечером. Он обежал сад, раздирая руками мокрые кусты и глухо, по-звериному ворча. Лиза сидела на скамье возле реки. Осипов сел рядом: „Мне надо с вами поговорить“. Он долго шарил по карманам, разыскивая портсигар и спички, вынул папиросу, но не закурил. Лиза сидела, отвернувшись. Он слышал, как она дышит. Наконец она спросила: „Вы хотели мне что-то сказать?“ Он снял фуражку, вытер рукавом лоб, но ничего не ответил. За рекой дрожали костры колхозников. Лиза была большая, белая и тихая. Осипов ни о чем не думал. Слабая улыбка смягчала его угрюмое скуластое лицо. Он знал теперь, что ничего не скажет. Тишина ночи его теснила. Взглянув искоса на Лизу, он возненавидел свою жизнь.
Из куста с шумом вылетела птица. Легкий ветерок покружился над верхами осин и упал. Осипов почему-то вспомнил о костылях: на третьем участке нет костылей… Эта мысль была мелкой, но настойчивой.
Лиза сказала: „Здесь сыро“ и поднялась. Она пошла к веранде. Под электрической лампочкой дрожали лиловые астры. Осипов пошел было вдогонку, но сразу остановился и неуклюже махнул рукой. Пять минут спустя он будил шофера. Снова под фарами мелькали клочья тумана. Осипов теперь думал о костылях, о насыпи, о профиле дороги. Отдельные мысли сцепились; перед ним была трасса, прямая и узкая как воля.
В пять утра служебный вагон прицепили к пассажирскому поезду. Свалившись на койку, Осипов тотчас уснул. Он проснулся с рыком: „Где костыли?“ На солнце горели отполированные спины землекопов. Колея терялась среди зноя и дыма. Осипов ел кислый крыжовник и усмехался.
Он ездил дни, месяцы, годы. Он уговаривал хромого „Молодчика“ прибавить ходу. Он трясся на громыхавших телегах. Он ночевал в бараках, пропахших кожей и щами. Он ночевал один под звездами осени. Он говорил с грабарями о коммунизме и он пел с ними песни Украины. Скидывая рубашку, он хватался за кирку. На январском морозе он кричал: „Давай!“ Казалось, дыхание, выходя из его рта, становится ледяным столпом. Сотни километров отделяли одну его заботу от другой. Его хозяйство было длинным, как жизнь. Вспоминая огни за рекой и быстрое дыхание, он сердито расставлял руки. Крохотный вагон жалобно поскрипывал. Тогда Осипов затевал шумные игры с сыном уборщицы, трехлетним Мишкой: Мишка был машинистом, Осипов паровозом.
Он встретил Лизу в Москве, на Тверском бульваре. Она ступала осторожно и уверенно. Большой живот и пустые глаза делали ее похожей на статую. Пригнув голову набок, Осипов заглянул в ее глаза и весело засмеялся. Человек, который шел рядом с Лизой, представился: „Васильев“. Осипов долго тряс его руку. Когда Осипов ушел, Васильев сказал Лизе: „Вот он какой…“ Лиза ничего не ответила: она шла, дышала, жила; ей не хотелось думать.
Неделю спустя было торжественное открытие дороги. Осипов рассеянно жал сотни рук. Улучив минуту, он прошел в свой вагон. Он глядел на карту. Пески пустыни были обозначены желтыми расплывчатыми кругами. Осипов жадно сжимал огрызок карандаша. Рабочий ударял молотом по колесам и этот грохот был музыкой. В знойном воздухе мелькала яркая мошкара. Услышав фаготы оркестра, Осипов вздрогнул: он думал о новой дороге.
Роже сказал: „Я не знаю, что мне делать с Андро?“ Смеясь, я ответил: „Утопи его“. После этого мы пили „шавиньоль“ и Роже, щелкая языком, говорил: „Удивительное вино! Ты чувствуешь привкус дроби?“ Он знал, где можно получить шипучее „вувре“ или густой, как бычья кровь, „поммар“. Впрочем, он все любил: самопишущие перья, птиц, танцульки, автомобильные гонки: это был человек, помешанный на жизни. Он всегда торопился. Он съездил в Бразилию; так можно съездить в пригород. Два месяца он просидел в тюрьме: во время демонстрации у „Стены коммунаров“ он подмял под себя полицейского. В тюрьме он все время пел; начальник записал его в церковный хор. Он затевал с детворой сложные игры. Мальчишки с улицы Менильмонтан звали его „Зеленым гэнгстером“. Он успел сделать два фильма. Он сам писал сценарии. Он показывал актерам, как надо играть сентиментальных модисток или расслабленных сановников. Вместе с оператором он взбирался на мостки, отыскивая угол съемки. В павильоне он вдруг становился сосредоточенным, даже суровым.