Вдоль стены вместо лавок красовался ряд венских стульев. Вместо дедовского сундука в углу стоял комод. Самодельная этажерка, помимо всяких девичьих финтифлюшек, вмещала аккуратные ряды учебников и книг, под потолком висела до блеска начищенная десятилинейная лампа с железным абажуром. Светлые пятна на стенах напоминали о некогда украшавших комнату портретах. Чьи это были портреты, догадаться было нетрудно. Цветные дорожки тянулись по полу в соседнюю комнату, окна которой, по-видимому, были закрыты ставнями. В полумраке белела наполовину завешанная ситцевым пологом деревянная кровать, застланная белым покрывалом с горкой белоснежных подушек. Всюду пестрели вышивки, салфетки, Подушечки, коврики.
Все в этом доме говорило о довоенном трудовом достатке, довольстве. За печкой заводил свою песню ничего не знавший о войне сверчок. На стене на видном месте висел отрывной календарь.
«22 июня,— прочел я не без удивления,— 1941 год».
На крыльце звякнуло ведро, стукнуло коромысло, заскрипели в сенях половицы, и через порог переступил библейского вида, сгорбленный годами, белобородый старик с мягким, добродушным лицом и прокуренными усами в чистой холщовой косоворотке до колен с цветным пояском и домотканых портах, ни дать ни взять — сказочный дед Белорус-Белоус.
— Это дедан ее,— прошептал Длинный и громко, все тем же умильным тоном сказал:
— Здравствуйте, Лявон Силивоныч! Как пчелки ваши поживают?
Здравствуйте вам. люди добрые! Господь милует, скрипим помаленьку. Ась? Пчелы-то? Бунтуется пчела у меня, никак быть беде... Глянь-ка, Тузик, кто до нас пришел!
В дверь вслед за дедом комом белой шерсти, с заливистым и звонким тявканьем, влетела чернолобая шавка.
Дед Белорус-Белоус потрепал Щелкунова протабаченными пальцами по плечу и тяжело опустился на лавку, отдуваясь и вытирая лицо сухой жилистой рукой. Девушка присела рядом, обняла старика, прижалась к нему и участливо заглянула в запавшие добрые глаза.
— Уморился, деду?
— Ничего, отойду сейчас,— отвечал дед довольно зычным и бодрым голосом, ощупывая поясницу. — Попотчуй-ка, коза, медком гостей дорогих. А то бы германам медок достался. В Могилеве объявил комендант, что каждый пасечник должен сдать по пять кило меда с пчелосемьи! Кабы не старость,— сказал он, когда девушка выпорхнула за дверь,— я бы не сидел трутнем на печке. Я бы тоже их бил по силе-мочи... — Он проворно стащил с моих колен полуавтомат. — Пиф-паф! И германом меньше! Да мной теперь и тына не подопрешь. Мне бы хозяйство — дом сыновьям сохранить. Вижу, вижу!
— добавил он серьезно. — Растет у нас партизанщина, что река половодом. Поднимается духом народ!.. Слыхать, наши, красницкие, исправно воюют в партизанах. Народ в Краснице всегда был смелый, вольный народ. Жили мы не так чтобы очень богато, но дружно, душевно, в любви и совете — по-советски, словом. На немца всем миром крепко сердиты. В полицию у нас никто не пошел, а в партизаны все парни подались...
— Как внучку-то вашу звать? — спросил я старика.
Пахло от него медом и духовитым самосадом.
— Минодора,— шепнул благоговейно Длинный. — Глуховат старикан...
— Ась? Домом любуетесь? Дом что надо, ладный дом. Все тут кровью и потом досталось. А этому — крови-то, поту, цены нет.
Чудесное имя Минодора! Минодора, дочь Беларуси. И улыбка у нее солнечная, и вся она солнечная, светлая...
Душистый мед горит янтарем, густо стекает с ложки на блюдце. Не поймешь, какой вкуснее — этот, гречишный, или вон тот, засахаренный, желтый. К ногам жмется смешная мохнатая шавка. На черном лбу у Тузика серебряная звездочка. Тузик жалобно дрожит черной, мокрой пуговицей-носом, шевелит пушистым хвостом, умоляюще смотрит влажными сливами глаз, лезет обеими лапами на колени.
Прочь, дурень, разве собаки едят мед? — гонит его дед и рекомендует нам шавку:
— Слуга мой, страж верный... Так опять, говорите, немец наступать начал, на Воронеж прет? Знать, сильней, все еще сильней он нас, дуй его в хвост!
— Ничего не сильней,— не соглашается Щелкунов, просто мы...
— Сильней он. Но ежели мы всем миром на него навалимся да по-русски гвоздить его будем, вот тогда треснет пуп у Гитлера.
Хрустящая хлебная корочка, теплая пахучая мякоть, острый холодок малосольного огурца. Из сеней доносится неуловимый запax прошлогодних яблок. Вот они в миске — антоновки и цыганки... Звонкий смех Минодоры,— она нет-нет да и прыснет и кулак, глядя на Длинного... А губы у нее красные и сочные, как земляника...
Внучка вон уж как налилась,— болтает дед,— кровь с молоком, самой что ни на есть спелости, а все в девках сидит из-за проклятой этой войны...
Минодора, вспыхнув, замахала на деда руками, прикрылась рукавом. У Длинного пунцово запылали оттопыренные уши.
Минодора ловко ловит юркую моль рукой, спешит сменить тему разговора:
— Надо бы, дедусь, в шкафу посыпать...
Эх, внученька! До нафталину ли теперь, с молью ли воевать!.. Спасибо партизанам, прогнали германов, живем безданно-беспошлинно, да не ровен час. Ох силен он еще... Бунтуется у меня пчела, никак быть беде...