К почти ежедневным бомбежкам леса мы давно привыкли. Немецкие пикировщики не могли выявить цели – наш лагерь – и вслепую швыряли бомбы в лес, который сверху казался им, должно быть, большой сине-зеленой кляксой, перекрещенной извилистой Ухлястью и Хачинским шляхом. Попади-ка из пистолета в мышь, забравшуюся в стог сена!
– Сюда! На мост летит! – закричал вдруг Богданов. – Гони лошадей в лес!
Над нами, поблескивая остекленной кабиной и плоскостями, делали круг два двухмоторных «Юнкерса-88». Один резко накренил крыло и понесся вниз почти по вертикальной линии. Соскакивая с подводы, я услышал вой сирен, увидел мельком, как от головного самолета, пикирующего прямо на нас, отделились черные капли. Тонкий свист, стремительно нарастая, обгоняя наш бег, переходил в исступленный, сверлящий мозг, замораживающий сердца визг. Визг перерастал в густой многоголосый органный рев. Падая ничком в росистую траву, я увидел мгновенный всплеск огня в подлеске на берегу Ухлясти. Лес дрогнул, застонал и будто забился в судорогах, раненный бомбами. Тут же высоченным гейзером вздыбилась Ухлясть. Град осколков крошил кусты. Густой тучей земли, пыли и дыма заволокло шлях.
Снова посыпались черные фугаски. Клубился дым, едко пахло серой. С натужным воплем, с утробным стоном выходил из пике второй «юнкерс».
Самолеты улетели, изуродовав большими воронками шлях около Горбатого моста, залив водой берега Ухлясти. В мост они так и не попали. У моста в неверной звонкой тишине слышались голоса партизан:
– Вот страху дали! Все целы? Выводи лошадей!
– Баламут! Ты чего штаны сымаешь? Обмарался никак?!
– Ты гляди, остряк-самоучка, сколько фрицы рыбы в реке наглушили!
– У меня аж руки-ноги отнялись!
– Скорей, Баламут, а то к завтраку опоздаем!
Недалеко от меня, взобравшись на дерево, Николай Самарин устанавливал гнездо с птенцами, скинутое воздушной волной. Он слез, дунул на казенную часть автомата – автомат Богомаза, – повесил его на плечо, наблюдая за самцом и самкой, с писком летавшими вокруг гнезда. Потом он нагнулся, поднял большой – граммов, верно, на двести – осколок бомбы и, как горячую картошку из костра, стал задумчиво перебрасывать из ладони в ладонь.
– Это ведь здесь Богомаза ранили? – спросил он вдруг меня.
– Здесь.
Он не спеша зашагал через мост. Но повернул не к лагерю, а к развилке дороги на Городище.
В голове у меня шевельнулась догадка. Поотстав, я пошел за ним. Совсем недавно ездили мы по городищенской дороге, но дожди уже почти смыли следы, пропадает и глубокая колея… Самарин шел медленно, задумавшись. Вот поворот к «аллее смерти». Здесь не раз стоял я на посту. Вот и могилы. Тихо, пустынно кругом. Сквозят впереди пустые шалаши санчасти. Покосились они, порыжели. Самарин с минуту постоял у Надиной могилы, свернул влево от старого лагеря.
2
Он остановился у могилы Богомаза. Когда я подходил, он обернулся, вскинул винтовку и, сумрачно сдвинув брови, поглядел на меня. Я молча встал рядом, глядя вниз на могилу.
Самарин разжал руку, поглядел на осколок бомбы.
– Остыл, – проговорил он, – совсем остыл.
Он кинул рваный кусок железа в кусты и перевел взгляд на могилу.
– В каждой могиле целый мир погребен, – после долгого молчания вполголоса проговорил Самарин. – Так, кажется, Гейне сказал…
Я сразу же вспомнил, что Самарин гуманитарник, выпускник филфака Саратовского университета. Этого рабочего парня привела в университет ненасытная тяга к знаниям.
«В этой могиле похоронили мы и веру в командира отряда», – хотелось добавить мне. А еще страшнее то, что та же пуля, что убила Богомаза, тяжело ранила веру в человека, и нелегко было мне залечить эту рану. Впрочем, недаром говорят, что кость никогда не ломается в месте заросшего перелома.
– Ты не был на его похоронах? – спрашивает Самарин. – Эту могилу я рыл, лопату поломал, топором пришлось корни рубить. Два деревца, гляди, зачахли, остальные стоят. И бури им не страшны, потому что стоят они рядом и накрепко сплелись их корни…
Он помолчал.
– С Богомазом я был знаком всего месяц, – проговорил он после паузы, глядя куда-то вдаль, – а вроде знал всю жизнь…
Улыбка молодила его лет на десять. Что-то горьковское чудилось мне в облике этого угловатого волжанина.
Имя Богомаза растопило маску отчужденности на лице Самарина. И я вспомнил казавшийся теперь безмерно далеким вечер – костер, искры, загоравшиеся в глазах Богомаза, голос его, взволнованный и волнующий. Самарин не был тогда ни угрюмым, ни грустным. Что сделало его таким нелюдимым?
«Да он не такой уж пожилой! – подумал я с удивлением, искоса глянув на него. – Его старят эти резкие морщины и эти брови, густые, черные, широкие. Ему не больше двадцати пяти…»
Набежал ветерок, всколыхнул еще росистую листву, и тихая полянка ожила в суматошной беготне света и тени. Ветер стих, и застыли солнечные блики на могильном столбе, на пожелтевшем дерне.