— Ах, дружище, — сказал Вут, — ты теперь хотел бы искать дух? Пусть ты его найдешь. И пусть он будет хорошим. Я сказал: — Ты должен уже извинить меня, если я выражаюсь неясно. Но знаешь ли ты, как совершалась русская революция? Я имею в виду, с самых первых ее истоков? Знаешь ли ты, сколько «большевиков» было до 1917 года? Я имею в виду настоящих большевиков, которые хотели только этой и никакой другой революции? Меньше трех тысяч, во всей гигантской империи даже меньше трех тысяч, и позвольте заметить, что добрая часть их еще сидела за границей, в Швейцарии и еще черт знает где. Но это были люди, которые были неутомимы в работе. Теоретики революции сначала, а потом практики. Ход за ходом, слово за словом, идея за идеей. И эти люди владели как революционной тактикой, так и революционной стратегией. Согласен, у них был базис в марксистской теории. Но, в конце концов, это была только теория, вокруг которой должна была делаться революция, а не теория самой революции. Мы должны делать революцию ради нации, для нации. И там мы должны сначала только знать, что такое, собственно, нация. Я имею в виду именно знать, не догадываться, не чувствовать. Мы все уже чувствуем это. Но надо знать. И тогда мы должны знать, как мы также создадим нацию, которой у нас сегодня нет. И научиться этому, это представляется мне заданием.
Я молчал, потрясенный потоком своей собственной речи. Гамбуржцы тоже молчали. Я встал. Вут спросил: — Что ты теперь будешь делать? Я сказал: — Я ухожу. — Куда? Я сказал: — Наружу! И двинулся к часовым у двери манежа. Гамбуржцы смотрели мне вслед.
Среди саперов Рейхсвера был один унтер-офицер, и ему приглянулись мои брюки для верховой езды. Уже дважды он спрашивал меня, не продам ли я их ему. Теперь я отвел его в сторону и сказал: — Ты можешь получить мои брюки. Он сразу спросил: — Что я должен дать взамен? Я сказал: — Вот, смотри: пару старых ваших штанов, портупею с темляком сабли, пару ваших погон и шапку Рейхсвера с красивым дубовым венком, которую вы имеете право носить, так как вы одержали такую смелую победу. — Так не пойдет, — сказал сапер. — Ну, и пошел ты, — сказал я и отвернулся. — Стой, не уходи! Он стоял и нерешительно оглядывался. Потом он спросил: — Это хорошая кожа? Я ответил: — Прекрасная кожа, слишком хорошая для тебя, не паникуй, клоун! Он посмотрел и, подумав, сказал: — Через полчаса я принесу тебе барахло. Я тогда буду стоять на часах у ворот казармы. Но здесь ты не пройдешь, здесь у рабочих тоже свой караул. — Прекрасно, ты прямо герой, ты все понял. Итак, через полчаса.
Потом я ушел к гамбуржцам и снял мои брюки для верховой езды. Вут сразу понял. Я попрощался с гамбуржцами. Я пожимал руку каждому в отдельности и мы не говорили много слов.
— Удачи! и — Ни пуха, ни пера, и потом я пошел в солому прямо у двери. Сапер пришел и осторожно протянул мне вещи. Я отдал ему мои брюки.
Потом я пошел в темный задний конец конного манежа. Там лежала солома, в высокой куче, почти до окна, маленького и забытого окошка в стене. Никто не обращал на меня внимания, кроме гамбуржцев. Я надел шапку Рейхсвера и застегнул ремни и закрепил погоны на моем мундире. Потом я схватился за подоконник.
Я еще раз обернулся к гамбуржцам и помахал им.
Гамбуржцы вдруг начали тихо петь. Баварцы прислушивались удивленно, охрана в воротах обернулась к ним. Гамбуржцы — последние десять солдат роты, которая когда-то была батальоном — гамбуржцы пели пиратскую песню.
Я подтянулся и перемахнул через окно. Снаружи я зацепился за сильную ветвь большого каштана, свесил ноги, и, держась на руках, спустился на землю. Потом через темный двор я пошел к воротам. Там стоял унтер-офицер, он отступил на два шага и молча пропустил меня.
По пустым, ночным, гулким улицам я, бесконечно одинокий, пошел в сторону Гамбурга.
ЗАГОВОРЩИКИ
Вступление
Мне потребовалось только отделиться от воинской общности, чтобы я сразу в полной мере понял, насколько же семнадцатилетним я еще был. Пусть даже расставание произошло с острой болью, то, все же, следствием его для меня была та же самая легкость внезапной прозорливой возможности отказаться от всех до сих пор действительных представлений и основных принципов, которая одновременно так испугала и осчастливила меня в ноябрьскую ночь 1918 года. Меня беспокоила не доведенная из-за неожиданного стыда до конца мысль, что у меня должна быть особенная упругость сердца, нечто вроде внутренней подхватывающей, улавливающей конструкции, которая позволяла мне любой отчаянный скачок, любой авантюрный удар, чтобы я при этом не боялся того, что я после неизбежной отдачи упаду в бездну, в открытую глотку ужасного чудовища, которое, как я думал, живет в груди каждого человека.