Таким образом, эта книга была подтверждением; так как она стремилось облагораживать материю, она осознавало ее господство. Это была, как я теперь считал, реакционная в духовном смысле книга. Здесь говорил опоздавший, не слишком рано рожденный. Оставалась критика его пророчества, и критика существующего происходила, таким образом, также ради существующего. На всех переулках можно было слышать требования, которые возникали, народное государство, демократия — эти слова уже давно пережевывались в пастях толстощеких, те же слова, благородные энергии которых некто одинокий в самой своей глубине теперь слишком поздно узнавал для тех, кто был там снаружи. Я думал, что вижу больные черты слепца, который говорил в пустыне и слушал, так как люди молчали, не говорят ли камни. Но камни тоже молчали. Какой смысл в ценностях, если достаточно слов?
Я читал и читал и приближался к концу. Мне все представлялось как картина в снах, как увиденное через стекло, через матовое, запотевшее стекло, через которое мир сверкал в бледном и синеватом виде, да, как раз как тот ландшафт, который я теперь видел через окно — все же ночь склонялась к своему концу, и свеча догорала, и огромные контуры вплоть до крыш битком набитых людьми многоквартирных домов, путаница труб и дымоходов, хрупкие линии крыш отделялись таинственно от бархатного заднего плана. Тогда я встал и высунулся из окна наружу и смотрел в ущелья задних дворов, в которых уже звучал шум приближающегося дня, и чувствовал себя достаточно семнадцатилетним, чтобы знать, что это здесь нужно усмирять, а не воодушевлять, и я захлопнул книгу и думал, легкий озноб, который просачивался мне с затылка, происходил, пожалуй, от утренней прохлады, которая попадала теперь через окно.
В это мгновение французы входили в город. Я услышал громкое пение их рожков, и выбежал на улицу, и смотрел. Мощь марширующих колонн почти прижимала меня к стене. Во мне осыпались еще мысли книги, которую я прочитал ночью. Здесь стеклянная мечта разбивалась под резким ликованием победы, которое двигалось поверх винтовок и касок. Я ощупывал свое лицо, как будто хотел убрать паутинку со лба, и внимательно слушал насмешливый триумф, который щелкал по улицам, и видел уверенность в победе, элегантность, улыбающееся презрение, которое могло говорить о наказании и о возмездии. Город был отдан во власть чужой воле, честь его была запятнана, и что мы должны были это терпеть, уже само по себе было невыносимым. Блестящие шеренги двигались ровно, как будто их тянули за проволоку, тотчас же, подобные огромным мокрицам, ползли танки, неукротимая масса бронированных тел, и я стоял безоружный, покорный. Во мне росла глухая пролетарская ярость. Я видел, что у этих маленьких, черных офицеров были сапоги из лакированной кожи, стройные талии, я видел выхоленных лошадей, небрежно гордые взгляды, орденские ленты, я видел, как тот капитан со стеком, смеясь, приветствовал девушку, которая тут же испуганно исчезла из окна. Да одно то, что они могли смеяться, в то время как мы сгорали, что они могли маршировать, блистать тут своей воинской гордостью, а мы стояли в покорности, это наполняло мое сердце жгучей ненавистью.
Я всю первую половину дня бегал по городу и почти ревел от ярости. Люди, которые встречали меня, шли бледно и поспешно, даже шум улицы, казалось, наполняла легкая дрожь. Всюду ходили патрули французов по три или по четыре человека, и они шагали быстрые и бледные, с замкнутыми лицами, как будто несли вокруг себя невидимую стену, между тем более сильные колонны двигались мелкими шагами по улицам и, кажется, солдаты весело и с любопытством осматривали захваченный город и находили его уютным. На отдельных площадях, на главном вокзале, в опере, у Гауптвахты, образовались лагеря для войск, пулеметы стояли на углах, готовые к применению, винтовки были сложены и выстроены в короткие ряды пирамид. Офицеры прогуливались неторопливо, никогда не поодиночке, всегда по два или по три, помахивая маленькими стеками, на тротуарах, и выражения лица пешеходов становились неподвижными и невыразительными, когда они их встречали. В отеле, пока офицеры спешно входили и выходили из него, деловитые «пуалю» вывесили свой трехцветный флаг.