Он засуетился, отряхивая кафтан Фондорина. Тот, смеясь, спросил:
– Все мастеришь?
– Да, придумал одну штуку, которая произведет la revolution veritable[13]
в мясо-молочном сообществе. Но показать не могу, даже не упрашивай. Не все еще додумал.Данила засмеялся.
Тут Мирон Антиохович увидел прилипшего к каретному окну Митю.
– Э, да ты, я смотрю, не один? Улыбка на лице гостя угасла.
– Я тоже с сыном. Поди сюда, Самсон не дичись.
Когда Митя подошел и поклонился, Фондорин присовокупил:
– Ему девять, но разумен не по годам. Мите показалось, что Любавин и его сын смотрят на него каким-то особенным образом. Но впрочем почти сразу же оба, переглянувшись, радушно заулыбались.
– Мал для девяти годов-то, мал. – Мирон Антиохович шутливо тронул Митю пальцем за кончик носа. – Поди, Данила, ученостью сынка сушишь? Знаю я тебя, книжника. Ах, да что же я, как нехристь какой! – переполошился вдруг хозяин. – В дом, в дом пожалуйте! Лидия-то моя умерла. Да-да, – закивал он всплеснувшему руками Даниле. – Ладно, ладно, отплакано. Нечего. Теперь я, как и ты, бобылем. Вдвоем с Фомой управляемся, без женского уюта. Не взыщи.
Это он скромничал, насчет уюта-то. Дом замечательного бригадира был устроен самым разумным и приятным для проживания манером. Мебель простая, без затей, но тщательно продуманная в видах удобства: спинки стульев и кресел вырезаны в обхват спины, чтоб покойней сиделось; на широких подоконниках турецкие подушки – вот, поди, славно почитывать там хорошую книжку и любоваться парком; полы покрыты дорожками деревенского тканья – и не скользко, и ступать мягко.
Но больше всего Митридата, конечно, заинтересовали полезные приборы, имевшиеся чуть не в каждой комнате. Были тут барометры с термометрами, обращенные на обе стороны дома, и подзорные трубы для лицезрения окрестностей, и буссоль с астролябией, а лучше всего оказалось в библиотеке. Что книг-то! Тысячи! Вот где провести бы годик-другой!
На стенах три портрета старинных людей: один в круглой шапочке и с длинными прямыми волосами, молодой, двое других – в плоских, именуемых беретами, возрастом постарше.
– Это у тебя Пико де ла Мирандола, контино моденский, – покивал Фондорин, признав молодого. – Это преславный Кампанелла, а третий кто ж?
– Великий английский муж Фома Мор, в честь которого я назвал единственного сына и наследника. Портрет писан художником не с известной гравюры, а по моим сугубым указаниям, вот ты и не узнал.
– Отменная Троица, лучше всякого иконостаса, – одобрил Данила и оборотился к Стеклянному кубу, в котором стояла черная трубка на хитрой подставке. – А это что? Неужто диоптрический микроскоп?
– Он самый, – гордо подтвердил Любавин. – Самоновейший, с ахроматическим окуляром. В простой капле воды обнаруживает целый населенный мир. Выписан мною из Нюрнберга за две тысячи рублей.
Митя затрепетал. Читал о чудо-микроскопе, много сильнейшем против прежних, давно мечтал при его посредстве заглянуть в малые вселенные, обретающиеся внутри элементов. Была у него собственная гипотеза, нуждавшаяся в опытном подтверждении: что физическая природа не имеет границ, однако же ее просторы не линейны, а слоисты – бесконечно малы в одном направлении и бесконечно велики в другом.
– Милостивый государь, а не дозволите ли заглянуть в этот инструмент? – не выдержал он.
Мирон Антиохович засмеялся:
– «Милостивый государь». Ишь как ты его, Данила, вымуштровал. Гляди, не переусердствуй с воспитанием, не то вырастишь маленького старичка. Всякому возрасту свое. – А Митридату ответил. – Извини, дружок, не могу. Очень уж нежный механизм. Я и собственному сыну не дозволяю его касаться, пока не постигнет всей мудрости биологической и оптической науки. В твои годы должны быть иные игрушки и занятия. На токарном станке работать умеешь? Нет? А с верстаком столярным знаком? Ну-ка ладоши покажи. – Взял Митины руки в свои, зацокал языком. – Барчук, сразу видно – барчук. Вот вы каковы, злато-розовые, лишь языком молоть да слезы лить, а надобно работать. Ты-то вот, Данила, своих крепостных, поди, отпустил, вольную им дал, так?
– Так.
– Держу пари, что половина на радостях поспивались. Рано нашим мужикам волю давать, много воли это как много сильного лекарства. Отравиться можно. Понемногу следует, по чуть-чуть. Я вот своим крепостным свободы не даю и не обещаю. Зачем человеку свобода, если он ею пользоваться не умеет? Иной раз и посечь нужно, по-отечески. Зато я каждому помогаю на ноги встать, хозяйство наладить. Известно ли тебе, сколько доходу дает помещику в России одна ревизская душа? Нет? А я справлялся. В среднем семь рублей в год, не важно натурой или деньгами. Я же с каждого работника имею средним счетом по сорока пяти рубликов. Каково?
– Невероятно! – воскликнул Фондорин.