Читаем Вниз по Шоссейной полностью

Дверь закрыта. Они спят.

Спят портные и примусных дел мастера, зубные врачи, просто врачи и детские врачи. Спят трубочисты Чертки.

Все спят. Стоит влажная и сонная ночь конца лета.

Простите меня. Или — гот ныт кин фарыбул! Как это перевести на русский язык? — Не обессудьте?

Или лучше:

— Не таите зла?

Или:

— Не имейте обиды?

Словом, простите меня, я разбужу вас, ведь все равно скоро утро, и у нас у всех еще столько дел

И опять почему-то первым проснулся портняжка Рабкин. Он деловито шагает по булыжникам Шоссейной.

Засаленные кортовые брюки цепляются бахромой за корявые ботинки, носки врозь. Левая рука машет в такт шагам. Под мышкой правой руки сверток.

Пиджак с чужого плеча вроде фрака прикрывает дырявый зад и делает его маленькую фигурку еще меньше и смешнее.

Кепка велика, но держаться ей помогают большие оттопыренные уши. Лицо его серьезно и вроде выбрито.

Он идет сдавать заказ.

Все сделано на совесть. Заплаты прочны, то, что нужно было укоротить и нехитро перешить, сделано, отутюжено и завернуто в газету.

Большего ему не доверяют. Он — не маэстро Годкин, он — Рабкин. Живет на Новых Планах один в пыльной, полной мух комнате деревянного двухэтажного дома, что напротив дома Цыпке Калте-Васер. Ему доверяют заплаты и перешив. Принимая заказ, он чешет источенный оспой нос, смотрит ткань на просвет, нюхает ее, скребет ногтем и, улыбнувшись, от чего его глазки становятся еще меньше, назначает цену. Ничтожную цену. Так, на селедку с хлебом.

Он — мастер мелкого перешива и заплат. А почему зад его собственных кортовых брюк не укреплен заплатами? Это так. Ведь всегда сапожник без сапог.

Он идет по еще спящей Шоссейной со свертком под мышкой...


В моей памяти всплывает одна записка на клочке бумаги. Вернее, не записка, а ее текст:

«Передаю лишнее, мне не нужное. Перешейте это моему дорогому сыну».

Дорогой сын — это я. Мне двенадцать лет. Записку написал мой папа. Ему сорок один год.

Когда мама получила эту передачу, он еще не затянул петлю на шее.

Он только задумал это сделать. Ведь для этого нужна веревка или ремень.

Ремень отняли. Веревки не было.

В камеру втолкнули лохматого крестьянина в лаптях.

Кто-то спросил:

— А тебя за что взяли?

— Говорят, нейкий трохцист.

Он был голоден. Взяли из деревни. Не дали собраться.

Привыкли отбирать ремни, а оборы на лаптях просмотрели.

Отдал мужик за пайку хлеба оборы...

Наверное, сейчас нужно остановиться.

Зачем так мрачно начинать рассказ о моем Бобруйске.

Давайте о чем-то веселом.


ГЛАВА ПЕРВАЯ


Каждое лето в саду горсовета располагался цирк. Серый матерчатый купол, рычание львов, духовой оркестр и какое-то особое состояние празд­ника, тревоги и подъема.

Сборы были полные, но в этот раз цирк ломился. Предстояла борьба приехавших профессиональных борцов с «желающими из местного населе­ния».

Зрители как-то быстро, толкая время, просмотрели первое отделение. Похлопали жонглерам и наездникам, хмыкнули клоунам, одобрительно при­ветствовали выкрутасы на проволоке сестер Сербиных и ждали, когда же начнется главное.

Был объявлен перерыв, но скамейки, идущие амфитеатром по кругу, никто не покидал. Были, правда, попытки пробиться ближе к арене, но там было плотно, непроходимо и напряженно.

На балкончике, где располагался оркестр, тоже царила нервозность. Отыграв свои марши, вальсы и попурри из оперетты «Сильва» в первом отделении, оркестранты должны были лишь тушем приветствовать каждого победителя.

Так было задумано.

Оркестр был слаженный, собранный из лучших музыкантов пожарной команды и фабрики «Красный пищевик».

Дирижировал им тоже опытный и осторожный человек — Меер Каплан.

Осторожным он стал недавно.

До этого руководил симфоническим оркестром, развлекавшим публику перед началом сеансов в кино «Пролетарий».

И дернуло же его пригласить этого дурацкого певца, который, явно подражая кому-то, вытягивая губы дудочкой, пел романсы.

Не заметил Каплан, что у этого идиота вместо «а» получается «о». Вернее, заметил, но не придал этому значения.

А когда начальство, ведающее культурой в городе, предложило Каплану украсить репертуар в начале концерта серьезной и вдохновляющей вещью, он, не задумываясь, взял песню о Сталине.

Надо же было так случиться, что в этот вечер смотреть картину «Семеро смелых» пришел стукач и выдвиженец Рудзевицкий. Сидел бы дома и читал свою партийную литературу — говорят, у него целая этажерка этих книг. А если уже пришел до сеанса, то пил бы ситро у буфета и разглядывал бы новые обои. Все стены оклеены «мишками косолапыми». Ведь красиво.

От нечего делать можно сосчитать, сколько «мишек», и вполуха слушать музыку и пение.

А этот идиот-певец, имя его произносить тошно, разошелся, распелся, совсем свои губы вытягивать стал, и получилось:


Столин — наша слава боевая,

Столин — нашей юности полет,

С песнями, борясь и побеждая,

Наш народ за Сталиным идет!


А Столин — это ведь маленький, горбатенький и верткий директор магазина на Социалистической!

Его каждая собака в городе знает.

Вскоре выгнали Каплана вместе с певцом. Теперь там Дорфман дирижи­рует и какая-то беленькая дамочка пищит «У самовара я и моя Маша».

Перейти на страницу:

Похожие книги