Метод анализа поэзии у Достоевского близок тем формам, которыми обычно оперировала русская критика середины века. Стихотворение выписывается целиком и сопровождается комментарием психологически-философского плана. Своеобразны у Достоевского не критические приемы. Поражает неожиданность подхода, позволившего увидеть в описании статуи богини не предмет, занимательный для знатоков, но «воплощение такой страстной жизненности, такой тоски, такого значения, что мы не знаем ничего более сильного, более жизненного, во всей нашей русской поэзии» [XVIII, 97]. Этим поворотом восприятия концепция Достоевского изначально отличается от всего, что писали о поэте не только противники, но и ценители его стихов: Дружинин, Боткин, Ап. Григорьев. Трактовка произведений Фета у этих во многом проницательных критиков могла быть очень разной, но общим оставалось представление о нем как о поэте «для немногих», стоящем в стороне от столбовых дорог жизни общества. Только для Достоевского Фет – при всем его гражданском эгоизме – на самом рубеже современности: он воплощает ту потребность в гармонии, которая острее ощущается в дисгармонические эпохи; он носитель сегодняшней тоски по идеалу.
Область гармонии – по Достоевскому – исконная сфера поэзии, но не меньше, чем Фет, ему необходим Некрасов. Достоевский был среди тех, кто одновременно вмещал эти полярные явления современной ему лирики. Хотя Некрасов был для него, конечно, несравненно более актуален. К его образам Достоевский постоянно возвращался, оспаривал их и принимал, а после его смерти почувствовал внутреннюю необходимость осмыслить все, что значил для него Некрасов «как поэт в течение почти тридцати лет». Именно поэтому выделить в общей проблеме – Достоевский и Некрасов (она многократно исследовалась и породила целую литературу)[223]
наш аспект много труднее, чем в случае с Фетом. Автор «Власа» и «Русских женщин» занимал Достоевского и как выразитель идей чуждой ему «партии», и как «русский исторический тип», и как человек. И все же наш поворот проблемы не влечет за собой насилия над материалом. При всех осложнениях главным для Достоевского оставалось восприятие Некрасова как поэта. Даже в пылу полемического раздражения писатель именовал его – «к несчастью, истинный поэт наш» [XXI, 32]. Говоря о его значении над еще раскрытой могилой, Достоевский безошибочно нашел свойственный ему литературный ряд: поставил его «сразу вслед за Пушкиным и Лермонтовым». Гоголь не упомянут, хотя обычно автор «Бедных людей» называл его рядом с Пушкиным. На этот раз, однако, имя Некрасова задало ориентацию на собственно поэтическую линию литературы. Спор, возникший у Достоевского с молодыми почитателями поэта, касался его места именно в этой цепи. В ней же закономерно выдвинулось имя Байрона – без прямого отношения к Некрасову, в связи с Пушкиным и Лермонтовым. Но – знаменательная деталь! – намечая образ великого английского романтика, писатель характерно нарушил колорит. Достоевский говорит оБайроне в стиле некрасовского словоупотребления: «Это была новая, неслыханная еще тогда муза мести и печали, проклятия и отчаяния». Слова Некрасова не поданы как точная цитата. Писатель не стремится сблизить далекие литературные имена. Он создает общий образ бунтаря, мученика, отрицателя – художника того типа, для обозначения которого у него была особая формула – «страстный поэт». Она давала представление о некой психологической особенности, достаточно широкой, но изначально несоединимой с мыслью о прозаике – от Филдинга до Льва Толстого.
Главная черта этого психологического типа – предельная личностность. В Некрасове для Достоевского повышенно личностно даже то, в чем видится обычно нечто надындивидуальное – народность его поэзии. «…Любовь к народу была у Некрасова, – убежден писатель, – как бы исходом его собственной скорби по себе самом» [XXVI, 125]. Рассказывая в «Дневнике писателя» о своей речи над некрасовской могилой, Достоевский настаивает на том, что считает главным: «Я именно начал с того, что это было раненое сердце, раз на всю жизнь, и незакрывавшаяся рана эта была источником всей его поэзии, всей страстной до мучения любви этого человека ко всему, что страдает от насилия, от жестокости необузданной воли, что гнетет нашу русскую женщину, нашего ребенка в русской семье, нашего простолюдина в горькой, часто, доле его» [XXVI, 112].
Надрывная исповедальность, способность ранить душу, достающаяся лишь ценой собственной израненности, – такова природа великих лириков. Вывод этот не сформулирован, но он напрашивается из «некрасовских» глав «Дневника писателя».