— Фальстаф? Чепуха! Да что смешного в Фальстафе? — безапелляционно сказал Голдхендлер. — Кто такой Фальстаф? Это всего-навсего старый жирный ворюга и жалкий трус. Лгун, обжора, алкаш, бабник, сутенер, бахвал, забияка, мошенник и совратитель малолетних! Есть ли хоть один порок, которого у него нет? Есть ли у него хоть одно достоинство? Фальстаф — это бесполезное, ни к чему не годное, презренное, омерзительное ничтожество! Так что же смешного в Фальстафе?
У меня хватило благоразумия промолчать. Все за столом выжидательно смотрели не на меня, а на Голдхендлера. Было совершенно ясно, что таким образом он обычно забавлялся за едой, играя роль перед своей личной публикой.
— Конечно, это — один из главных коньков у шекспироведов, так что тут ты прав, — сказал он. — Прежде всего у Фальстафа — мощные, просто чудовищные природные вожделения. Вкус к жизни! — он ударил кулаком по столу. — Жирный, старый, одной ногой в могиле, он любит жизнь. И он нам нравится, потому что в нем мы узнаем самих себя. Мы любим жизнь так же, как любит он. Нам только хотелось бы иметь смелость открыто жить так, как жил он. Имей мы смелость быть самими собой, как он, мы все были бы обжорами, алкашами, бабниками, мошенниками, мы бы тоже трахали шлюх и отказывались им платить, удирали бы с поля битвы, а потом хвастались тем, что решили исход сражения. Фальстаф — это сама природа человеческая, куда больше, чем Санчо Панса. Он — это
Произнося эту речь, он приканчивал мацу с сосисками. Я нервно доедал свой филе-миньон. Есть мне совершенно не хотелось. Когда Голдхендлер делал паузы, чтобы отправить себе в рот очередной кусок, никто не решался вставить ни слова. Как только он кончил есть, Бойд кинулся к буфету и принес ему ящик огромных сигар. Пока Голдхендлер тщательно выбирал себе сигару, нюхал ее и перекатывал около уха, он продолжал:
— И сейчас, когда ты будешь писать радиоспектакли для широкой массы, ты должен понять, каковы эти народные, природные ценности — те, которые все американцы, от Тихого океана до Атлантического, поймут и признают за свои. Поэтому для смешной радиопьесы годятся лишь три темы. Это — то, как люди ссут, срут и ебутся.
При этих словах он взял сразу три спички из коробка, который ему услужливо подал Бойд, чиркнул их все разом и закурил сигару во вспышках желтого пламени и синего дыма.
— Если ты будешь работать у меня, то посмей только придумать хоть одну остроту на какую-либо другую тему — и я выкину тебя в окна. Впрочем, я забыл, что ты собираешься учиться на юридическом, верно?
Голдхендлер взглянул на меня так же, как раньше на него взглянул Зигмунд, после того как он его отчитал. Все остальные разом рассмеялись. Чтобы скрыть, как я сконфужен, я залпом выпил стакан молока. Это, вероятно, был первый раз в жизни, когда я выпил молоко вместе с мясом. Хотя я к тому времени очень слабо соблюдал правила кошерности, мешать мясное с молочным мне все еще было противно. И за все последующие годы, проведенные в «Апрельском доме», я ни разу не предался этому греху.
Голдхендлер резко встал:
— Бойд, покажи ему дом. Питер, пошли. Нужно придумать несколько острот, чтобы вставить в пеннеровский текст.
Бойд повел меня наверх.
— Комната мальчиков. Комната Лизы. Спальня шефа, — сказал он на первой лестничной площадке тоном музейного экскурсовода. Через полуоткрытую дверь спальни я увидел мраморный камин и огромную кровать под синим шелковым балдахином. Кабинет, находившийся на следующем этаже, занимал всю площадь башни. В одном углу стоял самый большой письменный стол, какой я видел в своей жизни, — старинный, обитый зеленой кожей. У стен стояли металлические шкафы для картотечных ящиков. В кабинете были еще два письменных стола, две пишущие машинки на специальных столиках, коммутатор и очень длинный зеленый диван.
— Ну и вонища тут! — сказал Бойд.
Воняли в основном окурки сигар, воткнутые в бутылки из-под минеральной воды.
— Мы работали всю ночь, только часа два как кончили, — продолжал Бойд. — Есть еще один этаж.
Мы вскарабкались по узкой винтовой лестнице в квадратную комнату без всякой мебели и со сводчатым, грубо оштукатуренным потолком. Весь пол, покрытый от стены да стены толстым мягким белым ковром, был завален старыми книгами и связками журналов.
— Они никак не могут решить, что делать с этой комнатой, — сказал Бойд, перекрикивая гул ветра, который ревел и хлопал единственным окошком, не полностью закрытым: «Ваа-ууу! Уууу!».