Кузен Гарольд некоторое время стоял, разглядывая фотографию, точно верующий перед святыми мощами, ожидающий, что он вот-вот начнет исцеляться. А я тем временем гордо сообщил ему, что с этой девушкой у меня роман.
Гарольд приехал из Швейцарии на каникулы в перерыве между семестрами на медицинском факультете. За обедом он красочно живописал свои амурные победы в общежитиях, поездных купе и даже в кабине фуникулера, а я сидел и слушал россказни этого совокупляющегося Синдбада и скромно молчал, как переодетый миллионер, позволяющий нищему хвастаться, сколько он накануне набрал милостыни, и думал о том, что Гарольд скажет, когда увидит фотографию Бобби в «Зимнем саду». Гарольд рассказал мне также о том, как в Швейцарию просачивается через Альпы нацистский антисемитизм, как время от времени на витринах еврейских магазинов пишут слово
— Может, кончится тем, что ты на ней женишься? — спросил Гарольд, разглядывая фотографию Бобби.
— Нет; но она очень мила.
— Еще бы!
Гарольд посмотрел на меня уважительно, как иной раз смотрел в детстве — до того, как мы оба достигли периода полового созревания, когда он вырвался вперед, возведя в предмет культа свой необыкновенный член, и вступил на сияющий путь завзятого ловеласа, в то время как я, жалкий девственник, отягощенный ощущением своей сексуальной неполноценности, безнадежно от него отстал. Фотография Бобби в «Зимнем саду» вернула мне уважение Гарольда, хотя он даже не знал, каково было положение на самом деле. Так что, наверно, вы понимаете, для чего я сделал такую глупость, что потащил Гарольда в «Зимний сад». Можете мне поверить, это был для меня триумфальный момент, хотя мне предстояло дорого за него заплатить.
Питер вышел из больницы и снова стал поговаривать о том, что он хочет уйти от Голдхендлера. Но тогда у него не было никакой возможности это сделать. У нас была куча работы. Голдхендлер снова был на коне: он готовил одновременно две новые регулярные программы плюс программу Лесли Хоуарда, да еще писал либретто для мюзикла на музыку Гершвина. Его квартира, стараниями миссис Фессер, продолжала заполняться мебелью антик. Карл и Зигмунд на «отлично» учились в колледже, а клебановский прииск на Аляске начал понемногу давать золото. Я торговался с хозяйкой нашего номера о том, чтобы продлить его поднаем до конца года, и были шансы, что это возможно, — но, конечно, только если Питер не уйдет от Голдхендлера. И здесь-то и кроется связь с хемингуэевской подушкой.
Поклонники Хемингуэя наверняка помнят, что когда его герой делает «это самое» с той или иной женщиной, он часто подкладывает ей подушку под ляжки. Ляжки — это для Хемингуэя дело первой руки, почти как коррида; а под ляжки у него обычно подкладывается подушка. Как я уже говорил, я воспринимал свой роман с Бобби как некий винегрет представлений, заимствованных из Хемингуэя, Коуарда и некоторых других писателей — может быть, больше всего из Эдны Сент-Винсент Миллей, как это выражено в ее характерном четверостишии:
Так было и у меня. Страсть представлялась мне недолговечной радостью, которая даруется нам, чтобы ею насладиться, а потом, с легкой грустью, с ней распрощаться, но в целом это — взаимное влечение, остающееся в благодарных воспоминаниях. Именно так я и понимал то, что происходит между мной и Бобби Уэбб. Все это было давным-давно, задолго до того, как нынешняя сексуальная революция сделала такое богемное ощущение допотопной ветошью. Вам следует представить себе, как смотрели на такие вещи ваши предки — почти современники Анны Карениной, — чтобы понять, что для Исроэлке в середине 30-х годов подобные настроения были этическим вольнодумством.
Следовательно, чем больше я подражал своим литературным образцам, тем было для меня лучше. Эдна Сент-Винсент Миллей не давала ответа на вопрос, как конкретно следует поступать; в ее многочисленных стихах говорилось лишь о том, как все это прекрасно и быстротечно, болезненно и драгоценно. Однако Эрнест Хемингуэй дал практический совет, заключавшийся в том, что подушка, подложенная под ляжки, очень усиливает взаимное наслаждение.
— Подушку? — спросила Бобби. — Зачем подушку? И так все хорошо.