– А нельзя ли будет как-нибудь спросить у нее… Дело в том, что я потерял его подарок, «Пророка»… Простить себе не могу этого, но что же поделаешь?.. Может быть, у нее там копия осталась… Такая замечательная вещь…
Майор развел руками.
– Право, не знаю, как вам помочь, – сказал он. – Я туда больше показаться не смею, конечно, а кроме, кому же поручить?.. Впрочем, подумаю, – может быть, через какую-нибудь из одалисок… Только едва ли что выйдет… После его смерти все его ноты и бумаги забрали в храм Мельпомены, а там, вероятно, все растеряли, потому что кто этим интересоваться будет?
Поболтав о том и о семь и условившись – непременно, непременно!.. – встретиться еще, они крепко пожали один другому руки и Пушкин свернул за железную решетку со львами, во двор аглицкого клуба.
В покоях клуба прилично шумела его обычная, налаженная, приятная жизнь. В уютной столовой за одним из столов сидели Вяземский, А.И. Тургенев и заметно пополневший Чаадаев. С Басманной он уже переехал на Дмитровку – поближе к аглицкому клубу. Он в последнее время посвежел, много выезжал, много проповедовал и, человек чрезвычайно тщеславный, все считался, по выражению А.И. Тургенева, визитами и «местничеством за обеденным столом и на канапе». Это желание занять первое место хотя бы на канапе имело под собой вполне солидное основание. «Конечно, я желал бы вылезть немножко из неизвестности, – писал он Пушкину, – ибо это было бы прежде всего средством для того, чтобы распространить мысль, которую, как я думаю, я предназначен поведать миру…» В прошлом году, когда в Париже вспыхнула опять революция, он встревожился было чрезвычайно и все негодовал на Жуковского: там рушится целый мир, а эти петербуржцы пребывают в своем олимпийском спокойствии! Убедившись, однако, что мир рушиться не собирается нисколько, он успокоился. Почти ежедневно виделся он со своей поклонницей, Е.Д. Пановой, и все объяснял ей пространно и красноречиво, чего ей, в сущности, не достает. Она знала, чего ей не достает, и про себя удивлялась, что знаменитому московскому любомудру нужно столько времени, чтобы понять такую простую вещь. Но он смотрел за горизонты…
Он все более и более убеждался, что близится новый, последний катаклизм, имеющий обновить мир. «Но как и когда это свершится? – писал он недавно в письме к Пушкину. – Одним ли сильным умом, нарочно посланным на сие Провидением, или рядом событий, которое Оно вызовет для просвещения человечества? Не ведаю. Но какое-то чутье говорит мне, что скоро имеет явиться человек поведать нам истину, потребную времени. Кто знает, быть может, это будет, во-первых, нечто вроде политической религии, что Сэн-Симон теперь проповедует в Париже, либо католицизм нового рода, каким некоторые дерзновенные священники хотят заменить католицизм, созданный и освященный веками. Отчего и не так? Какое дело, тем ли, иным ли способом дан будет первый толчок тому движению, которое должно завершить судьбы человечества! Многое предшествовавшее тому великому моменту, в который Божественный Посланник некогда возвестил миру благую весть, было предназначено приготовить мир; многому подобному суждено, без сомнения, совершиться и в наши дни прежде, чем нам будет принесено новое благовестие с небес. Будем ждать…»
И он терпеливо ждал в аглицком клубе благовестия с небес.
Князь, напротив, за это время как-то весь окислел, ощетинился и становился все более и более едок…
– Вы слышали: Пушкин приехал, – подвязывая салфетку, сказал всеведущий Тургенев. – Говорят, его жена имеет пребольшой успех в Петербурге…
– Мне Жуковский писал недавно, что у него слюни текут, глядя на нее, – сказал князь. – И что теперь он себя иначе и вообразить не умеет, как под видом большой, старой датской собаки, которая глядит, как перед ней едят что-нибудь вкусное и с морды ее по обеим сторонам висят две длинные ленты слюней… А еще действительный статский советник и кавалер!.. Но Пушкину надо крепко намылить голову за эти барабанные стихи: «Клеветникам России» и прочие. Конечно, парню пристроиться к чему-нибудь нужно, но все же есть манера и манера…
– Да, эти несчастные стихи настроили против него многих, – сказал Тургенев, смакуя лафит. – На днях я встретил Мельгунова – рвет и мечет! Пушкин мне, говорит, так огадился, как человек, что я потерял к нему всякое уважение и как к поэту… Вместо того, чтобы смотреть в лицо Аполлона, он все ищет по сторонам других божеств, чтобы принести им жертву… А все златолюбие и честолюбие… А, вот и он сам!..
В дверях, с белой улыбкой, оглядывая залу, стоял Пушкин. Почти со всех столов приветствовали его, но он, скаля зубы и пожимая руки направо и налево пробивался к своим.
– А тебя тут только что за твои стихи разделывали… – обнимая его, сказал Чаадаев. – Со всех сторон достается тебе за них на орехи… И действительно: пану Мицкевичу угодно было облить нас грязью – на здоровье, но до ответа ему тебе спускаться не следовало… На всякое чиханье не наздравствуешься…
– Не вижу в моих стихах никакого греха, – усаживаясь, сказал Пушкин. – Я русский и чувствую по-русски.