– Конечно, позвать… Беседа с великим писателем нашим только поможет открыть глаза безумцу… Семен, позови молодого барина к столу!.. Это, увы, единственный сын наш, – пояснил он Пушкину, когда лакей вышел. – И представьте: задумал жениться на крестьянской, так сказать, девице, на Палашке… Да что-с! Этого мало-с!.. Когда мы, естественно, запретили это безумство, он стал повсеместно проповедовать против крепостного состояния, утверждая, что все люди созданы одинаково свободными. Местные землевладельцы, естественно, подали против этого разврата жалобу господину губернатору – вон там их портрет, второй с краю, рядом с владыкой… – и его объявили было сумасшедшим, но мать упросила отсрочки на полгода… Каково это ей при ее чувствительности!..
– Ах, ужасно, ужасно! – подняла та глаза в потолок. – Вы знаете, monsieur Пушкин, если собака залает ночью или упадет, бегая, ребенок какого-нибудь дворового, во мне делается сотрясение всего существа… И, когда Иван Васильевич по необходимости принуждает, бывает, наказать кого-нибудь из крестьян, я всегда прошу, чтобы его уводили в самый дальний угол усадьбы, за службы: я не выношу этих их криков! А тут собственный сын… И…
Но дверь отворилась и в столовую боком протиснулся очень скромно одетый, бледный и худой молодой человек с незначительным личиком, но славными, добрыми и застенчивыми глазами. Он неловко поклонился Пушкину и робко остановился у поставленного уже для него прибора.
– Ну, вот, рекомендую, – сказал отец. – По случаю приезда в наш дом великого поэта нашего, я решил извинить тебя на этот день. Ты знаешь о господине Пушкине довольно, а он уже извещен о твоих безумствах… Садись и ешь…
Пушкин был как на иголках, и проклинал день своего рождения, тем более, что обед у Натальи Ивановны в Яропольце казался ему отсюда настоящим пиршеством Лукулла. Все эти невероятные яства были переполнены волосами, перьями и мухами. И он взбесился.
– Раз в таком деликатном деле вы как бы выбираете меня судьей, то… то… – с раздувающимися ноздрями понес он, – то позвольте: что тут такого предосудительного? Женился же на своей крепостной такой вельможа, как граф Шереметев… А Петр I? Кто была его жена?.. Что тут такого?
Молодой человек радостно вспыхнул и благодарно смотрел на него.
– Но… но… любезный Александр Алексеевич… monsieur Пушкин… – сразу полезли те на него. – Но ведь вы же дворянин! Не вы ли так гордитесь вашим шестисотлетним родом?.. Мы не понимаем в таком случае…
– Горжусь. Но, если бы вместо шестисотлетнего рода мне дали предком мужика Ломоносова, я гордился бы, может быть, еще больше…
– Но, monsieur Пушкин… Алексей Александрович… Как же так Ломоносов? Тут дело идет о Палашке, которая – pardon! – и высморкаться путем не умеет… Возьмите вот лучше это крылышко… Друг мой, Федя, – обратилась она к лакею, глядя на него бешеными глазами, – поднеси же monsieur Пушкину жаркое?.. А ты, голубчик Андрюша, – напомнила она другому, съедая его с бешенством глазами, – подлей monsieur Пушкину мадеры…
У лакеев дрожали руки…
Но Пушкина не брала уже ни мадера, – она была отвратительна, – ни крылышко: он понес. Все, что он бросал среди всех этих неаппетитных блюд, было нелепо и совершенно негосударственно, но черт бы их всех, в конце концов, побрал! Молодой человек восторженно смотрел на него через стол, а хозяйка все хваталась за виски. Губернаторы и архиереи сурово смотрели со стен на все это домашнее смятение. Никто и не помнил, как кончился этот трагической ужин. Очутившись в отведенной ему комнате, Пушкин прежде всего приказал своему человеку подать ему свой погребец, заел всю эту дрянь приличным образом и, злой, начал раздеваться. Но простыни были какие-то пегие от подозрительных пятен, от подушек воняло тухлым салом, а как только он с отвращением лег на это логовище, клопы и блохи взялись за него с такой яростью, что можно было думать, что они не ели с самого сотворения мира. Не смыкая глаз, он промучился всю ночь, на рассвете поднялся и с бешеной резью в животе, ругаясь самыми последними словами, покатил дальше…
XXXI. По следам пугача
Степь неоглядная, похожая на океан с омертвевшими валами. В довершение сходства над побуревшей к зиме травой носятся белые, как чайки, ястреба-мышатники. Изредка промелькнет мимо одинокий, унылый умет, светло-серая отара овец или стайка осторожных дроф и опять никого и ничего, только эта хватающая за душу безбрежная, синяя на горизонте даль. Тут, на извечных черноземах, шла глухая борьба между отступающей Азией и незаметно, но неудержимо надвигающейся Русью. Тут русская государственность и теперь была еще очень слаба, и потому именно тут и разыгралась та страшная трагедия, исследовать которую ехал теперь Пушкин. Он заставил ямщика – корявый такой мужичонка с бородой клоками и застланными глазами – петь песни, и тот, помахивая кнутиком, вилял и тянул тенорком унылую, как эта степь, песню: