«...Вы говорите, что я чересчур остро чувствую мелкие обиды, которые мне наносят... Пусть оставят меня в покое и пусть Ваши друзья не добавляют к оскорблениям, заставляющим меня страдать... Ни о чем не прошу, как только о том, чтобы служить без унижений, в противном случае откажусь от службы и покину родину. Я и 14 месяцев не останусь в стране после того, как брошу Академию, – вот почему все, что происходит теперь со мной, так меня расстраивает и рвет мне душу на части...» «...Не могу спокойно сидеть и ждать новых оскорблений и придирок – я их ничем не заслужила»32.
Уже летом следующего года Екатерина Романовна «испросила трехмесячный отпуск». Везет свою любезную миссис Гамильтон, приехавшую к ней погостить, в Москву и в Троицкое («где мне так хотелось жить и умереть»).
Ее приводит в восторг, что Гамильтон, англичанка, видевшая немало прекрасных парков своей родины, одобрила и ее сад (он «был не только распланирован мной, но... каждое дерево и каждый куст были посажены по моему выбору и на моих глазах»).
Однако, должно быть, тихие радости были Дашковой заказаны. «Зимой у меня было много домашнего горя, которое сильно расшатало мое здровье». Речь шла об отношениях с детьми. С дочерью эти отношения разладились уже давно. Похоже, что Анастасия Щербинина была во всем противоположностью матери. Из переписки доходят обрывочные сведения о ее сумасбродствах, периодических разрывах с мужем, скандалах, мотовстве, долгах; она попадает под надзор полиции, под опеку... Дашкова писала по начальству, поручалась, выкупала, стращала. Разлад превращается в полное взаимное неприятие, столь неодолимое, что даже в годы ссылки мать и дочь не. смогли ужиться вместе. Первое время Анастасия ходила к матери обедать, потом перестала.
Читая черновик завещания Дашковой, где Анастасия «отрешалась» от всего наследства, «движимого и недвижимого», и собственноручную приписку старой княгини, запрещавшую впускать к ней дочь даже для последнего прощания, слышишь голос, словно задыхающийся от ненависти. «...В дом мой, ей не принадлежащий, не пускать, а ежели предлог будет сказывать, что телу моему последний долг хочет отдать, то назначить ей церковь, где будет тело мое стоять»33.
«Милосердный монарх», пристав, полиция – все призывались в исполнители этой воли. Какая мощь озлобления! И сколько, должно быть, за ним горя.
В случайном разговоре, от чужих людей узнает Екатерина Романовна о женитьбе сына. Павел Дашков женился на девушке незнатной, дочери приказчика, что для княгини было несомненным ударом.
Но, по ее словам, больше всего горя испытала она от недоверия сына: он прислал письмо с просьбой разрешить ему жениться когда «весь Петербург» давно уже иронически обсуждал этот брак.
Краткое письмо Екатерины Романовны Павлу Михайловичу очень для нее характерно. «Когда Ваш отец собирался жениться на графине Екатерине Воронцовой, он поехал в Москву испросить разрешения на то своей матери; я знаю, что Вы уже женаты несколько времени, знаю также, что моя свекровь не более меня была достойна иметь друга в почтительном сыне».
Екатерина Романовна пыталась отвлечься от семейных неприятностей деятельностью в обеих Академиях. Получался действительно заколдованный круг. Мелькали и мысли о самоубийстве, и однажды Дашкова напомнила Екатерине знаменитый афоризм из «Новой Элоизы» Руссо, пленивший ее еще в детстве («...Я тогда уже любила храбрость»): «Не надо бояться смерти: когда мы есть – ее нет, когда она есть, нас нет». (Они сходятся в оценке Руссо: «очень опасный автор... горячие молодые головы воспламеняются».)
Дашкова не понимала и не любила Руссо. Екатерина поняла и испугалась. До России доносились громовые раскаты великой революции во Франции. И как следствие их с конца 80-х годов в России начинается резкая правительственная реакция.
Не только Радищев, Княжнин, Новиков, опасной представляется теперь Екатерине II и Дашкова с ее либерально-просветительной деятельностью, с ее гордыней, с ее негибкостью – поразительным, почти комичным для пожилой дамы нежеланием отказаться от прекраснодушных юношеских фантазий.
«Между тем пришла и Французская революция. Екатерина, состарившаяся, износившаяся в разврате, бросилась в реакцию. Это уже не заговорщица 27 июня... не петербургский корреспондент Вольтера, не переводчик Беккариа и Филанжери, разглагольствующий... о вреде цензуры и о пользе собрания депутатов со всего царства русского. В 1792 г. мы в ней находим старуху, боящуюся мысли, достойную мать Павла... и как бы в залог того, что дикая реакция еще надолго побьет все ростки вольного развития на Руси, перед ее смертью родился Николай; умирающая рука Екатерины могла еще поласкать этот страшный тормоз, которому было назначено скомандовать «баста» петровской эпохе и тридцать лет задерживать путь России, – писал Герцен.