Маура и Лука прибыли на вечеринку порознь. Комолли жила на улице Иллирико, за бульваром Аргонне. Необъяснимый аромат жасмина пробивался сквозь дождь, наполняя собой внутреннюю лестницу. Было темно. На лестничной клетке было открыто окно, и со двора доносились близкие шорохи. Капель. Трепет темных неподвижных деревьев, ставших как бы стеклянными от дождя. Вечер, его закоулки на окраине Милана. Запах жасмина прочно держался в воздухе. Ступени были низкие, гладкие, чисто вымытые. Оконное стекло протерто до блеска. Между стеклом и черной выщербленной железной рамой облезла штукатурка. Виднелась коричневая сухая стена. Огни переднего фасада освещали лестничную клетку с открытым окном, и морозный ветерок доносил уже не миланские ароматы — жасмин. И крольчатина. Под соусом. Маура подумала: «Кушанье террони.
[10]Террони умеют готовить еду». В темноте она опиралась на перила. Металл оказался теплее, чем можно ожидать, как если б кто-то прикасался к нему до нее, к этому металлу, и нагрел его. Огни на лестнице были выключены. Этажом выше — закрытое окно, хотя зазор в штукатурке и мешал закрыть его полностью, и Маура ощутила на губах новое дуновение холода, душистое послание от жасмина с улицы, со двора. На четвертом этаже она остановилась.Постучала в первую дверь. Уже слышно было музыку, щебечущую болтовню, легкую атмосферу вечеринки. Внутри коллеги по лицею разговаривали, пили. Она устало подумала о Давиде. Маура уже слышала объявление по радио. Разбился самолет Хозяина Италии. Энрико Маттеи погиб, подлетая к Милану. Она подумала, что он там сейчас, Давид.
Судороги, сильные. День, проведенный с Лукой, немного успокоил их. Она позвонила в звонок.
Открыла Комолли. Они поцеловались. Обменялись дежурными приветствиями. Муж Комолли выглянул из гостиной в прихожую, опершись о косяк: одна рука в кармане, другой поправлял очки. Маура знала, что нравится ему. То, как он краснел, она всегда относила на счет своих чар. Веснушки, огромные голубые глаза с выражение расчетливой невинности, светлые губы, тонкие руки. «У тебя бедра матери», — говорил ей Давид. Она нравилась и знала это, и ей нравилось кокетничать с этим своим образом: вся светлая, белая кожа, благоухание сдержанного желания. Внутреннее бормотание, пущенное вспышкой против всего общества, чтоб потушить пустые огни собственной неуверенности. Тревога, которая пожирает день. Потрясающе, как ей удавалось отделить себя от себя самой — она наблюдала со стороны за тем, как ее невинная красота, маленький рост и незащищенность рождают в мужчинах нежность, вплоть до пароксизма желания. Она завоевывала этим других, она могла признаться себе в существовании некой магнетической волны, исходящей от нее. Казалось, от нее нет спасения. Никому. Аура, исходящая от ее пшенично-белой кожи, от дрожащей воды глаз, от волнистой массы волос, почти белых. И все же, хотя она и могла рассчитывать на это, когда она была одна — а она всегда, постоянно была одна — одна, наедине с собой, — ее красота не имела значения. Внутренний трепет, невозможность узнать, откуда происходят эти ее толчки и судороги, угнетали ее. С самого рождения. Она не знала, что делать с ребенком. Она уже обдумала это еще раз. С гинекологом разговаривать не станет. Поговорить ли с Лукой? Она считала, что ребенок пробудит ее от внутреннего оцепенения, хорошо ей известного, и это приводило ее в ужас. Мысль о
Муж Комолли пожал ей руку. Голоса из гостиной звучали так, будто хотели быть услышанными, они дрожали в порочном воздухе, на повышенных тонах. Они говорили о смерти Маттеи.
На минуту она заглянула в гостиную. Лука сидел там. Снова дрожь. Лука смотрел на нее. Она смотрела на него.