Как-то я сказал об этом моей матери, она сочла это злой шуткой, мы говорили о родственном сходстве, нет, она ничего такого не помнила. Вот Марсия во многом похожа на нее. А ногти на ногах Андре похожи на отцовские. Но однажды, много позже, — как странно, — мать вспомнила. Ужасная вещь, Моника, потом скажу тебе, теперь же хочу видеть тебя еще немного с Тео, вы сидите молча — а что если я, пока вы сидите молча, забью гол своей левой ногой? Шла последняя минута матча, сорок тысяч зрителей застыли в ожидании, слышно было, как бьются их сердца. Тут я посмотрел на вратаря, оба мы понимали опасность положения. Но ты думаешь не только об этом. А о гораздо большем, гораздо большем. Теперь капиталовложения всей моей жизни — в силе и ловкости моей ноги. Вы с Тео все еще молчите, а я стою у двери и смотрю. И вдруг мне приходит в голову: не сказать ли тебе обратное тому, что я думаю, чтобы ты, не согласившись, согласилась, того не желая. Ты ведь была такой сложной. Сложной. Я тебе никогда не говорил: как будет, так будет, чтобы ты ответила: ты прав. И самое большее, чего я мог добиться — это того, чтобы ты просто молчала, и я мог думать, что ты со мной согласна. Нет, тебе не доставляло удовольствия мне противоречить, теперь я думаю так, и уже спокойно. И вдалеке от тебя. Ты, возможно, просто хотела быть волевой. И настаивала на своем. А все потому, что ты была слишком здорова: поспешим сказать это. Потому что разум — это выражение воли, дорогая. Ведь волевым усилием принимаются решения, и на их основе создаются империи. И только слабая воля питает скептицизм. И тогда я сказал тебе, Моника:
— Моника, идея Тео глупая, как мне думается.
Но ты тут же возразила:
— Не такая уж и глупая.
Я тут же взял твою сторону, довольный сделанным мною ходом. Но ты ничего не ответила. Вы с Тео вдвоем в тишине. Я вижу вас, стоя у двери. Осматриваю комнату, в которой вы сидите, теперь я ее вижу целиком, равнодушную к происходящему. В одном углу стоит стол, в другом — маленький столик, окруженный креслами, этажерка — у стены, увешанной портретами наших детей. Как любопытно: мы фотографировали детей, когда они были маленькими, и вешали снимки на стену, они вырастали, а детство их продолжало смотреть на нас с портретов, которые уже были ничем. Мы могли бы заменить детские портреты на портреты взрослых, но не делали этого — почему? Возможно, чтобы продолжать быть отцом и матерью детей того времени, когда они были сфотографированы. Потом они стали отцами себе самим, именно так. Какое-то время я продолжаю осматривать комнату и гляжу на тебя и Тео, сидящих в молчании: вы неподвижно замерли, призрачные в остановившемся времени. Тогда я беру тебя за руку и увожу с собой. И мы с тобой, остановившись у двери, смотрим на тебя и сына, нам так нужно побыть одним. Мы смотрим на них, они нас не видят. Молчат, должно быть, договорились до точки, когда из всего, что осталось сказать, они не могут сказать ничего. Это то время, когда слова не творят мир, как когда-то слово Божие. И это убеждает нас, что привнести в мир мы уже ничего не можем. Я выхожу с тобой, ты остаешься с сыном. Мы пересекаем время. Крутим его обратно, как фильм. Вернуться, победить судьбу, прежде чем она победит нас. Восстановить нашу свободу от чего бы то ни было. Жить незнанием будущего и твоим совершенством. До твоей смерти, до твоего загадочного взгляда и последних слов, которые ты сумела мне сказать…
— Нет!