Мы видели, как в канал кидают мусор, выливают вонючие нечистоты и помои прямо из окон второго этажа, мочатся у парапета — никогда не быть каналу таким чистым, как много лет назад, когда мы рвали гроздья любимых цветов, соткавших роскошный узор на проволочной сетке. Тогда тебе было одиннадцать, а мне двенадцать лет, и жили мы не в аксесории, а в маленьких домиках по обе стороны канала, и деревянный мостик соединял задние дворы наших домов. Мы обычно забирались на плотину с одной стороны и спускались с другой возле сетки, увитой кадена де амор, вовсе не потому, что не было иного прохода (тогда перед воротами шлюза стояла всего одна лавка), — просто нам интересно было наблюдать сверху, как работает передвижная лебедка, открывающая все три затвора. Мы стояли на плотине, пока кто-нибудь не приказывал нам спуститься, угрожая полицейским, который заберет нас в тюрьму, и тогда мы в страхе бежали к сетке с белыми и розовыми цветами. Иногда грубый голос сторожа, казавшийся нам голосом страшного великана из хрестоматии, прогонял нас оттуда, и мы в ужасе улепетывали домой... Я спросил, помнишь ли ты все это, Магдалина, и ты кивнула с улыбкой. Знакомая улыбка подруги моего детства. Ты будто вернулась из прошлого — одиннадцатилетней девочкой с ямочкой на левой щеке, большими, черными, сияющими глазами — по ним можно было читать твои мысли. Мы были почти неразлучны, и я поминутно видел твою улыбку и в школе, и днем, после занятий. Помнишь, мы сидели у свай, под школьным зданием — ты, я, Луди, Пепинг, Йинг, Пилли, и ждали, когда придут гномы и заберут нас с собой в свою сказочную счастливую страну? Летом вся наша компания отправлялась на далекий пляж Бангкусэй; там мы собирали ракушки или, стоя по пояс в воде, нащупывали босыми ногами моллюсков; в дождливые дни, когда канал наполнялся водой, мы смотрели, как парни ныряют с плотины и плавают в чистой светло-зеленой воде, которая медленно прибывала, соблазняя все новых и новых купальщиков поплавать, и так — до позднего вечера, когда воду через затворы спускали в подземный канал. А помнишь наши воскресные прогулки на трамвае? Твои родители или дядя брали нас с собой послушать концерт духового оркестра в парке. Расположившись на траве, мы ели жареную кукурузу, слушали музыку, любовались большими пароходами, плывущими где-то далеко в заливе, облаками в небе. По субботам ездили в Сине Еса и, если набиралось пять сентаво, ходили на двухсерийные фильмы в кино. А там чего только не было — индейцы, погони, пальба, Тарзан, обезьяны, слоны, жуткий тарзаний вопль: «Аааа-хааа-хаа-аахааа». А если денег не хватало, мы, напустив на себя скромность, тянули за рукав какую-нибудь тетю и с жалобным видом умоляли ее взять нас с собой: за десять—пятнадцать сентаво взрослый мог провести с собой двух детей нашего возраста. В те дни наши маленькие ссоры тут же кончались миром; мы часто не могли припомнить, из-за чего, собственно, поссорились, и смеялись над собой. Случалось, я болел и пропускал школу, тогда ты забегала ко мне то с леденцом, то с цветами, а то и поделиться радостью, когда получала хорошие отметки по чтению и письму. Лунными вечерами мы играли в прятки или пели песни: ты — мои любимые, я — твои. Помнишь, даже разойдясь по домам, мы глядели друг на друга из окошек, выходящих, на канал. Помогали друг другу делать уроки и загадывали, что когда-нибудь станем жить вместе в моем доме или твоем. Они стояли в квартале от аксесории, куда уже переехало много людей. Помнишь старика Хиларио — бобыля? Он пек и продавал пирожки, тем и жил. Мы долго не могли примириться с тем, что его больше нет: бедняга умер с горя, когда у него украли все деньги. А помнишь Сиананг Бусло? Она всегда ходила с сумкой и подбирала на дороге камни, говорила, что это ее деточки лежат; безобидная была, хоть и сумасшедшая, просила всех не обижать ее детей; однажды ночью она пропала, а сумку с камнями нашли на заднем дворе многоквартирной трущобы.
Из поселившихся в аксесории кто умер, кто прижился на новом месте, а кто снова уехал, люди уж не помнили их в лицо, помнили лишь, чем они занимались... И все то время мою жизнь освещала твоя улыбка. Тебе было тринадцать, когда я осмелился поцеловать тебя в щеку, потому что наступали японцы, и отец решил переехать в деревню. Ты тоже поцеловала меня, неловко ткнувшись губами где-то между носом и ртом, потом убежала. В ту ночь я заснул, уронив голову на сложенные на подоконнике руки: все надеялся увидеть тебя в окне, несмотря на поздний час, или услышать хоть слово, хоть покашливание. Но я так ничего и не услышал до следующего утра, когда отъехал грузовик, и ты мне крикнула вдогонку:
— Прощай!