Власть обратила внимание на расхищение складов только тогда, когда с фронта стало поступать большое количество раненых и понадобилось экстренное открытие новых госпиталей и лазаретов. Излишки, оставшиеся после оборудования лазаретов, были зачислены в «фонд натурального обмена» для отправки их в Россию и на Украину для обмена на хлеб. Едва ли не каждый день на вокзале грузилось до 20–30 вагонов отобранного у рижской буржуазии имущества. Но вещи где-то бесследно исчезали и в «натуральный обмен» на них из России не поступило буквально ни одного вагона с зерном…
Даже снабжение армии, несмотря на героические усилия комиссариата продовольствия, производилось неаккуратно, с большими перебоями, и армия жила впроголодь. Недостаток пищи, естественно, действовал угнетающе на стрелков, находившихся в России в продовольственном отношении в исключительно привилегированном положении, как наиболее ценная физическая сила коммунизма. В связи с этим понижалась боеспособность стрелков, появились случаи дезертирства, особенно в северной Лифляндии…
К началу марта положение на всех фронтах красной армии сделалось настолько неустойчивым и тревожным, а местами и критическим, что понадобился ряд срочных мобилизаций, однако не отразившихся на устойчивости фронта. В северной Лифляндии красная армия давно перешла в состояние обороны…
Наконец 2 или 3 марта победная до сего времени оперативная сводка красного штаба омрачилась первым неприятным сообщением: «В штруденском направлении, после упорного ожесточенного боя, красные войска вынуждены были оставить мызу Штрунден, что в 40 верстах юго-восточнее Либавы».
С этого времени начался перелом военного счастья для красной армии.
Следовавшие одна за другой мобилизации давали лишь пушечное мясо, требовавшее пищи и одежды, но не склонное жертвовать своей жизнью для торжества мировой революции, которая «либо будет, либо нет». С другой стороны, и стрелки, почувствовав, что война, бывшая до сих пор только приятной военной прогулкой с незначительными осложнениями, затянулась, стали томиться затяжкой и тоской по родным пенатам. Москва же, на все отчаянные крики по телеграфу о помощи деньгами, хлебом, людьми, предпочитала, вместо помощи, делать телеграфные же начальнические выговоры, требовала подтянуть красных стрелков, рекомендуя упразднить уже ликвидированные в русской красной армии солдатские комитеты, ввести командным языком русский язык и проч.
Натянутость взаимоотношений между красной Москвой и красной Ригой, по мере того, как латышское правительство, не получая военной поддержки от Москвы, проникалось сепаратизмом, – стала еще резче.
Первая острая размолвка произошла на почве выпуска латышским советским правительством собственной валюты, притеснения русских советских служащих в учреждениях, подведомственных непосредственно самой Москве (Центропленбеж, Красный Крест и др.) и по все обострявшемуся вопросу о принадлежности Латгалии. Вопреки неоднократным протестам московского советского правительства против печатания латышским правительством собственных денег, подкрепленным неоднократной присылкой достаточного количества керенок и думских, стучкино правительство все же отпечатало в марте месяце огромное количество собственных денежных знаков, так называемых «macnas scans» или, как окрестило их рижское население, «стучкины солнца», благодаря аляповатому рисунку в три краски «с восходящим солнцем советской социалистической Латвийской Республики».
После выпуска этих выкрашенных кусочков бумаги плохого качества, стоимостью в 1, 3, 5, 10, 25, 50, 100 и 250 рублей, московское правительство совершенно прекратило высылку керенок и думских и закрыло счета в рижском и северодвинском народных банках…
Еще острее стоял вопрос о принадлежности Латгалии.
Когда московское советское правительство условно признало независимость советской Латвии, вопрос о том, считать ли Латгалию входящей в состав России или Латвии, совершенно не возбуждался, как вообще не поднимался вопрос о границах. Вопрос о Латгалии был практически разрешен самими латышскими большевиками в порядке аннексии, которая однако не одобрялась ни Москвой, ни местным латгальским населением, не любившим ни тех, ни других большевиков, но по обстоятельствам национальным, хозяйственным и бытовым, предпочитавшим иметь дело с русскими большевиками, а не с латышскими…
Само собой разумеется, что при сложной обстановке, как на фронте, так и во внешней политике, советскому правительству было не до внутренних реформ, ни, тем паче, до насаждения коммунистического строя.