Мама была добрым человеком, и ее помыслы были такими же возвышенными, как и отцовские. Тем не менее оба сильно ошибались, рассчитывая, что я засяду в комнате, засуну подальше комиксы и приставку, отключу телевизор и примусь за Книгу Бытия. Я выглядел старше своих четырнадцати лет, но был упертым как баран, и гормоны во мне бунтовали без моего согласия. Я вполне мог закрыться на замок и безвылазно читать запретные книжки, но к Священному Писанию меня совершенно не тянуло. Чтобы успокоить мою бедную, убитую горем маму, я перетащил коллекцию Библий к себе в спальню и положил туда, где лежали вульгарные романы в бумажной обложке – «Над пропастью во ржи», «Кэнди», «Любовник леди Чаттерлей» и так далее.
Все шестьдесят три святые книги казались мне уродливыми чудищами самых разнообразных мастей: в черных кожаных переплетах с ободранными краями, в потертых тканевых обложках, в безвкусном дерматине с кричащим орнаментом. Почти все были огромными, особенно в сравнении с моей давно не раскрывавшейся карманной Библией, и их размеры устрашали меня не меньше содержания со всеми его правилами, назиданиями, высокопарными нравоучениями и миллионами архаичных слов. Я был поражен, когда увидел, что примерно у десятка из них – деревянный корпус с медными и серебряными защелками, которые не открыть без ключа. Я решил, что когда-нибудь, может, и поищу ключи, но спешить было некуда – читать это я все равно не собирался. Во всех книгах были одни и те же слова, одни и те же безумные сказки, так какая разница?
Следует сразу упомянуть о том, что мой отец, преподобный Джеймс Эверетт, пастор Первой методистской церкви города, умер не от естественных причин. Он был крепок телом и по-старомодному привлекателен, с ямочкой на подбородке, пышными волнистыми волосами и румяными, как у юноши, щеками. Ему было под пятьдесят, но выглядел он гораздо моложе благодаря отсутствию вредных привычек и прекрасной наследственности: его родители, бабушки, дедушки, прабабушки и прадедушки были долгожителями. Отец никогда не курил, даже трубку. Ежегодно на Рождество он позволял себе пропустить стаканчик эгг-нога[11]
с ромом, отчего его щеки румянились еще сильнее, но в остальное время не пил ничего, кроме причастного вина, и был трезвее, чем Мэри Бейкер Эдди[12]. Зимой он надевал огромную дубленку, брал лопату и чистил от снега подъездные дорожки нашего и соседского дома, летом же подстригал лужайки, одетый в белую рубашку с пристежным галстуком и соломенную шляпу. В мои обязанности входило пропалывать мамины цветочные клумбы. Отец был помешан на физкультуре и каждое утро выполнял по сто приседаний, а перед сном – по сто отжиманий. Больше всего он любил ходьбу. Он всюду ходил пешком, а в дальние поездки вместо нашего древнего, как динозавр, семейного универсала брал велосипед и ехал на нем прямо, словно Эльмира Гулч из «Волшебника страны Оз», но не скалясь, как ведьма, а улыбаясь, легко и непринужденно.Он был стройным, как тростник, и жилистым, как кусок вяленой говядины. Некоторые мои друзья считали его занудой, и я не слишком спорил с ними, но прекрасно знал, что в драке мой отец уделал бы любого из их папаш одной левой.
Ума не приложу, откуда у него взялись недоброжелатели. Все мы считали, что он был одним из самых любимых и уважаемых жителей города. Те, кто его знал, включая прихожан, чиновников, всячески стремившихся заручиться его поддержкой на выборах, и прыщавых бакалейщиков, скупавших у отца органические овощи и стейки коров свободного выгула, соглашались в одном: отец не мог просто так взять и умереть. Светловолосая и кареглазая учительница воскресной школы Аманда – вот уж действительно «достойная любви», если переводить ее имя с латинского, – сказала, когда мне было лет десять-одиннадцать, что мой отец «слишком хорош, чтобы попасть в ад, и слишком полезен Господу на земле, чтобы отправиться в рай». Тогда мне стало жаль отца: я представил его в виде бескрылого ангела, не способного попасть ни в благоухающие райские кущи, ни в адское пекло и вынужденного вечно ходить по земле, со жвачкой на подошвах ботинок. Впрочем, моя жалость не длилась долго, ведь в ад и рай я не верил, – и, тихо хихикая, я предался фантазиям о том, как раздевается перед сном милая, фигуристая Аманда, которой не было еще и двадцати.