Лоринков разбил бутылку об край стола, сунул в спину кому-то «розочку», припер забившееся тело к стойке, пошарил по карманам. Не почувствовав удара, опустился на колено, изумившись тому, что в глазах вдруг позеленело. Поняв, что пропустил слева, броском в ноги оторвал незнакомца от пола, швырнул в стену. Бросил вверх стул, – целясь в лампочку, – в темноте пополз торопливо под стол, прижимая левой рукой чью-то бутылку. Съежился в комочек, постарался выпить все залпом, отпихивал кого-то ногами, потом все-таки вылез, бросился в кучу мала, что-то еще пил, блеванул, снова ударили, бил кого-то, опять зеленое, вспышка, свет, да, не…
Играла, перекрикивая гул коллективной драки, музыка.
– Персонал Жесус, – мрачно пел солист «Депеш Молд».
Жесус, – пел он.
Казалось, что звал.
* * *
В тот вечер в планах сценариста Лоринкова посещение поэтического клуба не значилось. Он, напротив, побрился и даже ничего не пил, потому что должен был сдать очередную главу театрального сценария. В противном случае, – сказал дедушка Антон Палыч, нанявший Лоринкова несколько месяцев назад, – никакого Простоквашино не предвидится.
– В смысле, поедешь домой, в Молдавию, – сказал Антон Палыч.
– Все ясно? – сказал он.
– Конечно, Антон Ерофеич, – волнуясь, ответил Лоринков, всегда путавший имя босса, когда волновался.
– Палыч, – сказал Антон Палыч мягко.
– Мур, – сказал Антон Палыч.
Почесал за ухом очередной практикантке из театральной школы, постоял задумчиво у сцены, погрозил сценаристу мягко пальчиком, и ушел. Лоринков, оставшись один, вдохнул запах сцены.
Театр… МХАТ, МХАТ, тепло подумал Лоринков. Или «Табакерка»? Хер поймешь, Лоринков не очень разбирался в театрах Москвы, тем более, в их названиях. Он просто приехал в Москву несколько лет назад, и перебиваясь со спирта на водку, устроился куда-то сценаристом. Зачем он это сделал, Лоринков и сам не понимал. В прошлой жизни он был преуспевающим провинциальным маркетологом. Стоило ли менять ее на нынешнее существование? Лоринков сомневался. А еще крепко пил и писал сценарии для театра. Позже ему объяснили, что это театр имени Чехова, и что на пьесах Лоринкова здесь сколотили кассу и вернули пошатнувшуюся, было, репутацию. Неважно, думал Лоринков, мучаясь изжогой после баночного пива, главное, платили хорошо.
До тридцати пяти тысяч рублей доходили баснословные барыши, которые Лоринков заколачивал под руководством выдающегося актера и руководителя театра, исполнителя одной из ролей в гнусном совковом фильме «Чародеи». Лоринков так его и называл, – выдающийся актер и руководитель театра, исполнитель одной из ролей в гнусном совковом фильме «Чародеи», – потому что у Лоринкова была плохая память на советские лица. Еще Лоринков про себя называл его «Чародей хренов».
Этот «Чародей», – который заказывал сценарии для театра, – обладал суровым лицом римского патриция.
Значит, еврей, думал с неприязнью антисемит, – как и все бессарабцы, – Лоринков. Но старался думать об этом поменьше. Ведь гигантский заработок позволял не просто пить, сколько влезет, но и отсылать кое-что домой, жене и детям. За годы болтания в Москве семья стала для Лоринкова чем-то вроде Бога. Тем, что, – без сомнения, – существует; во что хочется верить, когда тебе плохо; и о чем стараешься не вспоминать, когда тебе хорошо. Напившись дешевой водки, Лоринков писал сценарии в комнатушке под крышей театра, где и спал, укрывшись куском занавеса.
– Сумрак сгущается над Ершалаимом, – сказал Лоринкову как-то «чародей хренов».
– Валентин Иосифович, чайку, – сказал помощник и принес чайку.
– Валентин Иосифович, – постарался запомнить Лоринков.
– В общем, Ершалаим, – сказал босс.
– И? – сказал Лоринков.
– Ну и что-то в этом роде, – сказал босс.
– Я хочу сыграть Воланда, но чтобы мы не отстегивали наследникам Булгакова, – сказал он.
– Так что сочините что-то в этом роде, – сказал он.
– А я вам, Володя, начислю в этом месяце сорок пять тысяч рубликов! – сказал он.
– А можно пятьдесят? – сказал Лоринков.
– Мне жить негде, я бы снял комнатушку, – сказал он.
– После работы стаканы в кафе мою, – сказал он.
– Ая-яй, – сказал «чародей».
– Испортил людей жилищный вопрос, – сказал он.
– Вижу, вы уже вживаетесь в роль, – сказал Лоринков.
– Ладно, полтишку начислю, – сказал босс.
– Иди, негр, – сказал он.
Лоринков побрел в каморку. Сел. Взял ручку, приложился к бутылке. Начал писать. Через пятнадцать минут рассмеялся. Выпил еще. Пил и смеялся, смеялся и пил. Хохотал во все горло. Словно молодой Горький, писавший в заключении – если верить долбоебу Пикулю, – смеялся Лоринков. Правда, он этого не знал, потому что не читал ни Пикуля, ни Горького. Он просто писал и смеялся. Последнее, что увидел Лоринков перед тем, как упасть у стола и вырубиться, были строки:
…любовь к порнографии, откляченным попкам
пухлым задам, ярко и розово торчащим
из освещенных парадных, подъездов
– назови как хочешь,
в общем, из мест, где ведут фотосессию, и куда
в самый разгар, врываются мины, влетает полиция нравов, немножечко соли
немножечко горько, как все по-английски! жалко, что только
в полиции нравов
нет конан дойла