Российские реформы 1861 года, как и революции 1905 и 1917 годов, были проявлением не воли общества к свободу и закону, а недовольства неудачами в войне — с Англией, Японией и Германией соответственно. "Александр II встал на путь освободительных реформ не в силу своих убеждений, а как военный человек, осознавший уроки Восточной войны", — писала историк Л.Захарова (Захарова, 2006). Совершенно естественно, что все эти реформы заканчивались в тот момент, когда армия восстанавливала — или страна решала, что армия восстановила — свою боеспособность. Армия — вот объект и субъект реформ, армия-народ и народ-армия.
Миф о том, что России угрожает завоевание, был соединён с мифом о русском царе как воине и завоевателе. Ричард Уортман, исследовавший символику русской монархии, писал:
"Преобладание исполнительной власти отражало ещё более влиятельный этос господства, выраженный и воплощённый в мифе, в нарративе завоевания. Этот нарратив отождествлял монарха с иноземными источниками суверенитета и изображал его фигурой, превосходящей всех подданных в добродетели и героическом подвижничестве. Каждый монарх, взойдя на трон, создавал собственный сценарий мифа, который, в соответствии с культурной идиомой эпохи, драматизировал его удалённость, а следовательно, и превосходство над подвластным ему народом. Император, мало того что считался помазанником Божиим, представал творцом прогресса, приверженным общему благу" (Уортман, 2004, 24).
На Западе правовые государства возникали в результате мифа о свержении: боясь низложения, короли соглашались с автономией судов и с обеспечением права собственности. Взамен монарх получил быстрый экономический рост в стране. В России угроза свержения отрицалась, утверждалось, что русский народ отвергает либеральные идеи и боготворит своего царя. Что верно — пока царь успешен как воитель, иначе его ждёт участь Николая II. "Это был этос, отличавший российское самодержавие не только от западных монархий, но и от японской, которая приспособилась к европейским юридическим и конституционным формам с целью усилить и модернизировать монархическое государство" (Уортман, 2004, 25).
Монархия в России не собиралась себя усиливать, она собиралась оборонять Россию до завоевания всех соседних земель и земель, соседствующих с соседними. Отсюда поразительная извращённость мышления, когда "огромный размер" страны выставляется как причина единодержавия и централизации. "В таком разобщении и рассеянии централизация властей представляется необходимостью", — писал Победоносцев в 1960-е (Цит. Уортман, 2004, с. 29). В реальном мире и по нормальной логике, именно огромный размер страны требует децентрализации власти.
К президентам наблюдения Уортмана тоже относятся.
Ко крестьянам то же. Современные исследователи часто критикуют жалостливый миф XIX столетия о несчастном забитом крестьянстве России, подчёркивая, что у крестьян был «мир» — община, которая создавала вполне надёжное правовое и экономическое пространство. Проблема не в том, что «мир» не мог сопротивляться дворянскому произволу; не так часто случались Салтычихи. Проблема в том, что русское крестьянство было прежде всего — как и русское дворянство — военным сословием. Оно завоёвывало новые земли, оно их осваивало. Русские Платоны не размышляли о бытии, они- Платоны Каратаевы, завоёвывавшие бытие. Судьба крестьянина в России подобна судьбе янычара в Оттоманской Порте, но ведь янычаров как-то не принято считать только жертвами.
Русское «отвращение к труду», лень, «обломовщина» есть нормальное для солдата состояние. Ратный труд несовместим с трудолюбием. Штольц — штатский, Обломов — военный. Если бы началась война, Обломов был бы генералом почище Ермолова. Недаром Лесков создал в «Левше» миф о генерале Платове, который без войны был способен только лежать на «досадной укушетке». Обломовский диван и есть та укушетка. Нормативный русский — Илья Муромец, треть века лежащий на печи, а потом разносящий на клочки окружающий мир и опять опускающийся на печь.
КАМУФЛЯЖ РОССИЙСКОЙ ИСТОРИИ