— А хотите мне что-то подсунуть.
— Давайте говорить прямо, Гамолов. Вашу листовку я читал на днях. Вы почерк изменили, но забыли о чисто механических навыках вашей руки. Я вот сейчас увидел, как вы написали «Андрей», и сразу вспомнил «Друзья». В обоих словах сочетание «Д» и «Р» написано одинаково.
Гамолов посмотрел на меня с интересом.
— Любопытно… Допустим, что писал листовку действительно я. Что же из этого?
— Значит, вы тот человек, которого я ищу.
— Гм… Снова встает вопрос о доверии.
— Вы мне можете пока не доверять…
— Имею к тому основания, — ввернул Гамолов.
— Но я вам доверяю. Наша жизнь в любую минуту может стать очень короткой, а я не хочу и не могу тратить время попусту. Впрочем, к черту разговоры. Возьмите письмо. Пригодится.
Я выпорол из пояса брюк мягкие зачитанные листки письма Артура Блюма.
Потом меня мучили сомнения: «Правильно ли я поступил? Что, если Гамолов не тот, за кого я его принял?» Хотелось переговорить с Воеводиным, но что-то удерживало от этого. Надо было подождать.
Несколько дней прошли в бесцельной болтанке из барака в барак. К Гамолову я в эти дни не ходил. К чему?.. Понадоблюсь — найдет.
Поздно вечером в тусклом свете единственной лампочки кто-то остановился у моего изголовья. Я чутьем угадал — Гамолов.
— Вы почему не приходите? Сердитесь?
— Нет.
— Тогда, может, побродим перед сном? Душно в бараке.
Над утихшим лагерем перемигивались голубые звезды. Приглушенный расстоянием донесся крик петуха, где-то очень далеко залилась лаем собака. Повеяло чем-то хуторским, очень знакомым и незабываемо родным.
Мы сели под стеной барака, закурили. Язычок пламени зажигалки выдвинул из темноты нос, губы и раздвоенный ямочкой подбородок Гамолова.
— Я прочитал письмо. По совести говоря — интересно, но применения ему не вижу. Все мы достаточно хорошо знаем, что теперешние фрицы — не прошлогодние. Другое дело — пустить бы его в массу солдат охраны, но с этим у нас дело пока туговато. Где вы его раздобыли?
Я рассказал о Лодзинском лагере, о Лешке, о Вольгасте, о Сукове, о капитане Пасечном и о том памятном дне, воспоминание о котором жило во мне до сих пор так отчетливо и болезненно, будто все произошло вчера.
— Этого вы, вероятно, никогда из себя не изживете. Не забудется. Но это и лучше — злее будете. Я думал о вашем желании со мной работать. А продумали ли вы до конца, что грозит в случае провала? Хватит ли у вас мужества, выдержки, такта? Работа опасная.
— А я и не ищу развлечений. На фронте тоже опасно.
— Там совсем другое. Здесь вы в случае провала ставите под удар не только свою жизнь, но и людей, связанных с вами.
— Я подумал об этом. Что я должен делать?
— Пока немного. — Он передал мне клочок бумаги. — Вызубрите, бумажку уничтожьте, а содержание передайте надежному человеку. Есть у вас такой?
Я вспомнил Воеводина, Женю, Немирова.
— Есть.
— Прекрасно.
Гамолов поднялся, с хрустом потянулся.
— Вы идете?
— Нет. Посижу пока.
Я долго сидел под стеной барака. Неслышно подкрался рассвет, рассыпал по земле росу, поджег зеленоватое небо широкими полосами малиновых перистых облаков.
Поручения Гамолова были более чем скромными. Я был недоволен, хотелось выдающихся дел.
— Чего ты хочешь? — спросил Гамолов, когда я высказал ему свои мысли. — Взрывов? Поджогов? Убийств? Как в детективных романах? Только это ты называешь настоящей борьбой? Значит, живое слово правды, что мы, советские офицеры-подпольщики, несем людям лагеря, — не борьба?
— Борьба, конечно…
— Каждой сводкой мы поднимаем дух людей. Вера в победу заставляет их выше держать голову, тверже переносить тяготы плена, а слабым духом избежать измены.
— Что ж, за неимением гербовой…
— Погоди, придет время и пулеметов.
До войны я учился в изостудии, мечтал стать художником-архитектором. За много дней сидения рядом с Гамоловым я хорошо изучил его приемы работы и однажды попросил листок бумаги.
— А что же, попробуйте. Не боги горшки обжигают.
Он тактично не заглядывал мне под руку.
— Любопытно! — Гамолов удивленно поднял брови, рассматривая мой первый портрет. — Не плохо. Ей-богу, не плохо. — Он снова посмотрел на карточку и на портрет. — Любопытно! А молчал…
Позже он уже только изредка просматривал мою работу. Заказов было много. Рисовали мы и для конвоя и для пленных иностранцев. Я мог бы ежедневно оставлять у себя плату за труд: хлеб, консервы, маргарин, табак и даже шоколад, — но я видел, что Гамолов все свое передает в лазарет, оставляя себе ровно столько, сколько нужно было, чтобы не голодать; и я не мог поступать иначе.
Только однажды я попытался расспросить Гамолова об организации и потом горько жалел, а урок запомнил на всю жизнь. Мучимый вполне законным любопытством, я поддался порыву и спросил его, кто возглавляет нашу группу.
Владимир Александрович посмотрел на меня очень долгим тяжелым взглядом.
— Любопытно… Я считаю, что достаточно тебя узнал, верю тебе и вопрос твой расцениваю как простое проявление бестактности. Иначе… Никогда, слышишь, никогда никому не задавай таких детских вопросов. А может быть, стало жаль? — Он прищурился и смотрел пытливо.
— Чего жаль?