Где-то далеко гавкнула собака, и они замерли, насторожились. Симаков, лежавший впереди, медленно подтянул ноги, готовясь вскочить. Если собака учует, очередь по ней — и рывком к штабелям. И ни на что никакого внимания. Часовой, солдаты, сколько их ни будь, — забота Ивана Козлова, лежавшего сейчас у самой проволоки. Такой план. На случай, если охрана с собакой. А пока не обнаружен, лежи камнем, ползи, подбирайся ближе.
Собака еще гавкнула, спокойно, просто так, для порядка. Но уже слышно было: кто-то идет. Смене не время. Значит, проверяющий? Скорее всего проверяющий, может, даже и офицер, если с собакой.
Симаков почти перестал дышать, только все вел автоматом, чтобы не упустить момент, когда собака кинется к нему. Но видно, весь он так пропитался запахами лесной мокряди, что собака издали не учуяла, а с поводка, чтобы побегала, ее не спускали. Подходившие, их было двое, что-то сказали часовому и прошли дальше, туда, где были Гладышев с Мостовым.
Когда они отошли, Симакову удалось проскользнуть еще на несколько метров.
И вдруг там, в стороне, часто забрехала собака, коротко треснул автомат, наш, ППШ, зачастил другой автомат, ему ответили сразу несколько «шмайсеров». И все вокруг внезапно засветилось: откуда-то ударили лучи ярких фонарей. И с вышки, с ближайшей вышки, которая была совсем рядом, шагах в сорока, начал бить пулемет.
Что недосмотрели, ведя днем наблюдение, что недоучли, раздумывать было некогда. Оттолкнувшись от мокрой земли ногами и руками, Симаков бросил себя вперед. Краем глаза увидел, как откинулся навзничь ближайший часовой, срезанный очередью Ивана Козлова. Штабеля ящиков терялись во тьме, и ему казалось, что надо только успеть нырнуть в эту тьму. Но луч фонаря заскользил за ним, осветил затянутые масксетью ящики. Смачно, словно кнутом, хлестнули над головой пули. А он все бежал, и казалось ему, что бежит слишком долго. Автомат бился на груди, мешал. Он бы и бросил автомат, да руки заняты, в правой граната, в левой — бутылка с горючей смесью.
Ему показалось, что подвернулась нога. Упал, кувыркнулся через голову, заскользил на боку. И вдруг о ужасом ощутил, что бутылки в руке нет. И в этот момент погас фонарь. Ясно было, от чего погас: Иван попал точно, погасил. Секундой бы позже погасить, найти бы бутылку. Симаков крутнулся, скользнул ладонью по грязи, по мокрому снегу — бутылки не было. Тогда он вскочил, широко размахнувшись швырнул гранату, затем другую, что все время тяжелела в кармане, и побежал назад. Громыхнул сзади взрыв, затем другой, и он, уже добежав до забора и проскользнув под проволокой, вдруг понял, что это взорвались его гранаты, взорвались, отскочив от ящиков или не долетев до них, что детонации, на которую рассчитывал, не произошло, иначе, находясь так близко от ящиков со снарядами, он уже ничего бы не слышал.
Луч другого фонаря метнулся в эту сторону, и Симаков увидел проползавшего под проволокой Ивана.
— Куда?! Давай ты!.. — закричал он. И осекся. Там, во тьме, где были штабеля ящиков, замельтешили вспышки автоматных очередей, и один за другим начали выбегать на свет солдаты.
— Уходим!
Он вскочил и резко качнулся, так резануло бедро.
— Ранен?! — испуганно вскрикнул Иван.
Симаков не ответил. Только сейчас понял, что не оступился тогда, не поскользнулся. Все глубже припадая на левую ногу, он бежал и думал, что этак далеко ему на одной ноге не ускакать. Иван подхватил под руку, но и с такой опорой знал — не уйти. А сзади трещали «шмайсеры», пули смачно били по стволам деревьев, резали ветки. Лес стонал, лес плакал, и Симакову тоже хотелось плакать от злости на себя, от обиды, от беспомощности.
И вдруг он вспомнил о карте, лежавшей в планшетке, о карте, на которой было помечено все, что удалось разведать. В том числе и этот, оставшийся не взорванным, склад.
— Стой! Карта!
— Какая карта?
— Беги! Я задержу.
— Вместе уйдем.
— Пе уйдем. Уходи ты! Спасай карту.
— Я не могу…
— Это приказ!
Обеими руками он схватил Ивана за отвороты телогрейки, приблизил вплотную лицо, черное, неузнаваемое.
— Пойми, карта!.. Что мы, зря уродовались?!
Иван не бежал, шел по ночному лесу, прислушивался. Сзади в сплошном перехлесте «шмайсеров» слышался треск коротких расчетливых очередей ППШ. А он шел, словно не надо было спешить, словно все опасное позади.
Паники не было. Того самого состояния, когда все в тебе сжимается в крохотную ледышку, замораживающую кишки, дыхание, волю, когда твоя самость вдруг вырастает до вселенских размеров и бросает, неведомо куда и зачем.
Не дай бог, паника. Один только раз, на второй неделе войны, когда немецкие танки неожиданно прорвались к штабу, Преловский испытал это. Никому не рассказывал, стыдился даже вспоминать, но забыть не мог.
Паники не было, это он знал точно, только тоска. Жаль было не себя, а мать, жену, друзей, оставшихся в Москве. Боже, какой нестерпимой бывает тоска!..