— Не беспокойся, Анка, — он понурился со скорбью в глазах.
— Ну, поезжай! Поспешите! Счастливого вам пути!
— Спасибо, Анка. Мы… Ты поправляйся скорее.
— Да я что… живуча я…
Она легонько пожала ему руку. Дмитра уже кликнули с лодки.
Анку положили на телегу, на мягкое душистое сено.
Ездовой хотел уже трогаться, но девушка, заметив его движение, попросила:
— Обожди минутку.
Она повернула голову набок и долго смотрела на партизанские лодки, мчавшиеся по полноводной весенней реке. У нее на губах застыла чуть заметная, розовая от солнечного луча улыбка. Солнце, выплывшее из-за горизонта, разлилось алыми красками по воде.
— Теперь едем, — сказала она.
Резвые лошади будто только и ждали ее приказа, фыркнули, тронули с места.
Лодки, обгоняя одна другую, приставали к противоположному берегу.
Мать
Она несмело приковыляла к воротам тюрьмы. То все спешила, забывала даже про больную ногу, а едва увидала высокие обшарпанные стены, маленькие, с ржавыми решетками окна, так сразу поникла, сердце оборвалось, а ногу жечь стало, будто поставили ее на раскаленную сковороду. Еле дотащилась к толпе женщин, тяжело опустилась на холодный камень. Целых два дня шла старушка. По горячему песку, по пыльной дороге. За плечами сума, на голове черный шерстяной платок. Еще в девках когда-то купила, смолоду все жалела носить, а теперь берегла на смерть.
В суме паляница[1] сушеная рыба, которую заняла у соседки, да десяток яблок. Не тяжело, но для матери оказалось ношею изрядной. Тонкая веревка врезалась в худые плечи, но сильнее всего донимала нога. Давно она уже болит. И не то что в путь дальний — двор тяжело перейти.
За всю дорогу крошки хлеба старушка не съела. Только водицу пила — сильно горело сердце в груди. Изнуренная, голодная была, но голода совсем не чувствовала. Ни одного яблочка не съела, корки от паляницы не отломила. Несла сыну. Схватили его, руки скрутили и, как говорят люди, бросили вот сюда, за эти ржавые решетки, будто в каменную клетку.
По дороге старушку нагнала автомашина. Ехали немцы. Смотреть на них не могла, проклятых. Свернула с дороги на тропку. Остановилась, слышит, зовут кого-то. Не сразу поняла, что ее. Хотела было сделать вид, что не замечает, да передумала. Вспомнила: путь предстоит дальний, а сил не хватает, вряд ли до места доплетешься. Еще помрешь где-нибудь на дороге, так и не повидав сынка. А почему бы не сесть, не проехать? Сядет где-нибудь с краешку и даже глаз не подымет на смердючих. Не болела б нога да не спешила бы к сыну — ее и веревкой на машину к ним не затащили бы.
Не успела в кузове в уголке позади пристроиться, подальше от ненавистных фрицев, как один из них залопотал:
— Матка, яйки? Давай яйки сюда.
А другой уже и мешок к себе тянет, руку в него запустил.
— Нет яик… Откуда им быть-то? — растерянно отвечала им мать, раскаиваясь теперь, что села в машину.
Полетела за борт на землю сума, рассыпались по дорожной пыли недоспелые яблоки. И ее самое, хохоча, столкнули немцы с машины… Крепко ушибла больную ногу, не слышала даже, как заурчала машина, обдала ее всю вонючим дымом и пылью. Тяжело подняла голову, дрожащими руками подобрала яблоки и, волоча ногу, опираясь на палку, заковыляла дальше.
Старушка сидела поодаль от толпы женщин, отдыхала. Нога у нее распухла, посинела, огнем жгли растравленные раны. Хотела отвлечься, глядя на тюрьму и сына вспоминая. Тюрьма какая-то холодная, серая, мертвая. «Так вот куда его… вона в какую ямищу… Может, уже и в живых-то нет…»
— Вы к кому, бабушка? — слышит она возле себя чей-то голос.
Подняла глаза — стоит женщина. Молодая совсем, а худа — вся даже почернела, лопатки под кофтой, как горбы, торчат. А глаза будто у ребенка — добрые такие, печальные.
— К сыну, голубонька, к сыну.
— У всех одно горе, — сказала молодица, усаживаясь рядом. — У меня здесь муж. — И смахнула с ресниц непрошеную слезу.
Старушка покачала печально головой:
— Воры да душегубцы знались с этим вот домом, а теперь…
— За что же вашего-то, бабушка, взяли?
Из ворот тюрьмы вышел полицай. Низкорослый, пузатый, на кривых ногах. Голова как котел, щеки — будто по пирогу заложил за каждую. Рожа красная, одна ноздря рваная, а глаза — как у зверя. Покачиваясь на нетвердых ногах, обутый в сапоги, видать — с чужой ноги — голенища чуть не лопаются на лодыжках, он обвел взглядом собравшихся, достал из кармана бумагу и карандаш.
К нему бросились со всех сторон женщины, думали— собирается записать, кому кто что передаст.
Глаза полицая беспричинно вспыхнули злобой. По-собачьи оскалив зубы, он ловко пнул ногой нескольких стоявших поближе к нему. Бил не жалея, с удовольствием, — видимо, он всегда таким способом наводил порядок.
Переписал всех и исчез за воротами. Затаив дыхание, собравшиеся ждали. Сколько слез лилось каждый день, когда после такой вот процедуры многим объявляли, что их родственники давно уже выбыли из тюрьмы. Куда? Известно, куда выбывают отсюда.