Данила рассказывал о своей работе в колхозе. Был он когда-то садоводом. И хотя я поначалу не слышал его рассказа, все же понял его хорошо, так как и прежде не раз приходилось слышать.
— Сад, я вам скажу, был у нас чудесный, из всей области. Что за яблоки, что за груши росли! А сливы! Абрикосы уж на что прихотливы, а даже их я выращивал. Винограда несколько сот кустов было. Все, скажи ты на милость, без хозяина осталось… Идешь, бывало, по саду — так, кажется, и взялся бы за работу, каждое деревцо бы досмотрел. Да нет — руки не подымаются. Чтобы враг да мои яблоки, груши жрал?! Да пусть лучше все деревья посохнут, ежели хоть одно кислое яблоко на них вырастет для врага. Запустел сад, бурьяном зарос…
Я не видел Данилу, но отчетливо представлял его задумчивое лицо… Скорбные глаза, в которых застыли и боль и ненависть. Я знал: теперь он несколько минут помолчит — ведь сам себя задел за живое и за больное.
— А как вы в партизаны попали? — спросил Мокроуса кто-то из молодых.
Данила сперва не ответил, скрутил цигарку, прикурил, несколько раз жадно затянулся дымом, потом стал продолжать рассказ.
А надо сказать, что Данила никогда прямо не отвечал на поставленные вопросы. Начнет откуда-то издалека, будто совсем про другое. Говорит, говорит, а под конец обязательно вернется к вопросу.
На этот раз он также издалека начал:
— Был в нашем селе дед. Он и дед-то — путного слова не стоил — маленький, никудышный, а подлый да изворотливый, что лисица; но уж коль зашла речь, расскажу про него.
Скупее этого деда в районе никого не было. В соседних селах все насмехались над нами.
Помню, я еще парубком тогда был. Пошли мы как-то в соседнее село на храмовый праздник. Принарядились получше — штаны покупные надели, сапоги дегтем помазали так, что с них даже каплет, рубахи вышитые, шапки из смушек серые — ну, в полной, так сказать, форме и красе. Со всех сел собрались парубки и девчата. А в нашем селе хлопцы были крепкие, видные из себя, где ни появимся — на нас так девчата глаза и таращат… А мы возьми да еще бубликов по вязанке купи, девчат одариваем, так они вокруг нас что сороки. Вот парней из других сел и взяли завидки, они и давай смеяться над нами. «Не верьте, говорят, девоньки, в ихнюю щедрость, это они только на глазах у людей так. А выйдет какая-нибудь из вас за которого замуж — голодом заморят, вот какие они. Они, говорят, отца родного, скупердяи, не пожалеют…»
Ну, слово за слово, а там и кулаки в ход пошли, а за кулаками и колья. Потерпели мы там полный разгром. Домой возвращаемся злющие-презлющие и во всем клянем того деда.
А он таки и вправду во всем был виноват. Состарился у него отец, не в силах работать, — так он возьми да и посади его на голодный паек. «Раз, говорит, не способен работать, пускай и не ест. Помирать пора».
Старик-то и слег вовсе. Люди сына стыдить: «Не совестно ли тебе, Ничипор, отца морить голодом? Живая душа, пускай хворая, а есть хочет».
Не помогло.
«Ну и кормите, — отвечает, — ежели вам жалко. Я из рук у него куска не вырываю. Что же, я виноват, ежели он есть не желает?»
Так и извел отца. Столько сраму для всего села!
А сам-то Ничипор богател да богател. Денежку к денежке клал — и все на землю. Не съел, не испил, как люди. Семью вконец измучил. Чтобы когда у него на столе мягкий хлеб кто-нибудь видывал?.. Разве что на велик день, а то все давились черствяком плесневелым. Испечет жинка хлеб, а он его под замок и держит так недели две, покуда от плесени зеленым станет. Таким хлебом и кормил, чтобы меньше ели. А когда спросит кто — почему хлеб плесневелый едите, он отвечает: «От живота, мол. Ежели плесень на нем — живот никогда болеть не будет».
Заслышит, бывало, кто-нибудь землю продает — месяц ходить за ним будет. Пристанет, пристанет и так дело закрутит, что обязательно ту землю купит.
Пришла революция. Слушал, слушал Ничипор декрет о земле, расспрашивал, расспрашивал, да и говорит: «Раз земля бесплатно, значит, подходящая власть».
Когда стали помещицкую землю делить — побежал первым, сыновей, дочек с собой потащил. Гектаров десять кусок остолбил и заявляет: «Голову топором отсеку, ежели кто посмеет мое тронуть!»
А сам побежал в другое место делянку себе выбирать.
«Уж не ошалел ли ты, Ничипор? — спрашивают сельчане. — Сколько же тебе земли нужно?»
«А сыны-то есть у меня? — подмаргивает. — То-то ж! Надо же мне их, люди добрые, на самостоятельное хозяйство сажать?»
Когда в ревкоме поломали Ничипору его планы, чуть было с ума не спятил.
«Я, говорит, не согласен с такими порядками! Не даете земли даром, давайте за деньги, но не ограничивайте. Мне земля нужна».
С тех пор на всех посматривал косо. Не нравилась ему советская власть.
Настала коллективизация.
«Идите, идите, люди добрые, в колхозы да в коммуны ихние разные! Попомните мое слово, — жужжит, что назойливая муха, под ухо. — Мы еще не знаем, что выйдет из этого, может, сами не рады будете своему колхозу».
«Почему же это — не рады?» — спрашивает народ.
«Божьи пути неисповедимы. Только он один всему голова», — увильнет от прямого ответа хрен старый и опять начинает жужжать.