Французский рыцарь не всегда оправдывал веселую славу своих соплеменников: довольно часто мессир Гастон подолгу и хмуро молчал, погружаясь в собственные думы о невеселом и чем-то горьком, о чем не рассказывал полюбившимся товарищам. Но еще чаще его звонкий смех разносился среди лесных великанов, рождая в дебрях пещерное эхо, и храбрый ла Брюйер в такие часы был настоящим французом. По вечерам у походного костра, где жарились добытая воинами косуля или кабан, лотарингец внимал свирели молдавского войника, и слышалось ему в ее песне журчание быстрого горного ручья: цари и царства гибнут, прослывшие вечными города рушатся и зарастают полынью, горный же ключ, как он ни мал, все так же звенит себе среди камней. За свирелью начинала свою повесть волынка; в ее жалобах звучали голоса зимнего кодра — непролазного, темного, и волчий вой на лунных полянах среди снегов, и одиночество запоздалого путника. Но вот волшебный инструмент брал другой темп, теперь его песня звенела с прежней грустью, но воинственно и сурово. Песня-жалоба становилась мужественной пляской войника. Это была дойна.
Персивале ди Домокульта с любопытством осматривался по сторонам, знакомясь с дивными для себя местами, а на привалах прилежно заносил свои впечатления в книжицу: золотые надежно собираются в сундуках, а воспоминания — в записях, сведения о дальних, плохо известных в родной Италии странах — тот же капитал. Юнис-бек молчал.
Так и ехали они сквозь бескрайние леса: старшие рыцари, итальянец и лотарингец — в беседах и спорах, юный победитель и его гость — в молчании. Только на последнем привале, уже за пределами кодра, разговор у костра стал всеобщим, когда мессир Гастон опять начал комично жаловаться на замкнутый образ жизни местных боярышень и боярынь.
— Во Франции дамы — украшение общества, — сказал он. — Мужчины при них стараются быть сдержанными, вежливыми, остроумными, вести занимательную беседу, проявлять образованность и изящество манер. Дамы у нас вдохновляют трубадуров на прекрасные песни, а рыцарей — на подвиги, побуждают к благородству и великодушию. У вас же они, бедняжки…
— У нас бабы знают свое место, — усмехнулся присоединившийся в это время к компании капитан Молодец. — У дома — две половины, и женщины — на своей. Оттуда — только в церковь и на рынок — больше им некуда ходить.
— Осенью, заявил флорентинец, осушив свой кубок, — я проезжал через Хотин. И видел на Днестре очень милое местечко, где много женщин собралось стирать белье. Какие там были красавицы! И как им было весело.
— Еще бы, — проворчал рыжеусый воин. — Рядом с каждым таким местечком всегда растут кусты, а в кустах прячутся молодцы. Как же этим дьяволицам не радоваться?
— Выходит, все усилия мужчин напрасны, — заключил ла Брюйер. — Как ни держи женщину взаперти, она найдет лазейку, как только того захочет.
— У нас, молдаван, говорится: стеречь бабу — что стаю зайцев пасти, — согласно кивнул пан Молодец.
И мессер Персивале поспешил записать мудрую пословицу в свою обтянутую кожей книжечку.
Войку внимательно слушал речи старших воинов. Он думал о злобе, звучавшей в голосе обычно добродушного Молодца, и понимал ее причину: год назад Анкуца, красавица жена белгородского рубаки, сбежала от него с проезжим киевским шляхтичем.
— Но есть народы, где на бабье коварство наложена узда, — воинственно продолжал капитан, — и я за это их хвалю, хотя они, как говорится, нехристи. — Широким жестом начальник стяга указал на турецкого пленника. — Их гаремы надежнее наших темниц, и так должно быть везде.
Юнис-бек вопросительно взглянул на Чербула, и тот перевел ему слова рыжего молдаванина.
Молодой осман покачал головой.
— У меня нет еще своего дома и жен, — промолвил пленник, — все, что знаю об этом, услышано мною от старших. Но мудрые говорят и у нас: женская хитрость скалу пробьет. Гаремы, говаривал мой отец, скорее темницы для мужей, поэтому и рвется так мусульманин каждый год на рать.
— Очень может быть, — обрадовался мессер Персивале и приготовился вновь записывать. — Если гаремы были бы раем, как мог бы выводить из них султан полчища турок в поход!
— А по мне, — пан Молодец решительно поднялся с поставленного близ огня седла, — по мне как все мы, мужики, размазни, а бабы — змеи. С гаремами и без них.
Дальше ехали в молчании. Только флорентинец и лотарингец вполголоса переговаривались по-латыни об известиях из Каффы, слышанных в войске и важных для них по роду дальнейшего путешествия. Речь шла о бее Эмине, том самом хитром Эминеке, который, согласно суеверной молве, бежал из Белгорода в лодке, нарисованной им на стене. Пользуясь чарами или нет, Эминек сумел возглавить орды, кочевавшие по степному Крыму, и севернее, за Перекопом. Но власти Каффы, данники татар, затеяли против бея опасную игру в верховной ордынской столице — Сарае, добиваясь его смещения. Генуэзские власти Каффы, по мнению мессера Персивале, не понимали, какую это для них несет опасность.