Я закрываю глаза и ложусь на спину, закинув руки за голову. Солнце светит сквозь веки, мир становится оранжевым. Черт, не хочется ни о чем думать, не хочется вспоминать. Я подумаю об этом потом, сейчас все закончилось хотя бы на время, сейчас мы живы. Наши желудки набиты собачатиной, и нам плевать на все. Сейчас я могу лежать на солнце и не бояться выстрела в голову, и это такое счастье. Я помню лицо снайпера, который целился в меня в Гойтах. Мне почему–то не было тогда страшно.
Ладно, хватит. Нечего об этом думать. Потом, потом, все потом.
Солнце разморило нас, мы дремлем, может, даже засыпаем на какое–то время — сложно сказать: слух во время сна остается таким же острым, как и при бодрствовании, и во сне мы реагируем на каждый звук. Птичий щебет, солдатские голоса, одиночный выстрел, тарахтение дырчика — это все неопасные звуки. Мы спим.
Дрыхнем до тех пор, пока солнце не скрывается за горизонтом. Становится прохладно. У меня ноет отмороженное в горах пузо, я встаю с земли и отливаю прямо себе под ноги. Струйка быстро иссякает, не принеся облегчения, внизу живота по–прежнему болит. Надо будет показаться нашему фельдшеру.
Чеченята так и не появляются. Наши ракеты безвозмездно отправились в фонд помощи боевикам.
— Хреновые из нас коммерсанты, Фикса, — говорю я. — Надо было сначала шмаль от них получить, а потом расплачиваться. Пойдем, нас кинули.
— Надо было автоматы взять, вот что. Одного оставили бы здесь и держали под прицелом, пока другой за анашой бегал бы.
— Они все равно бы не пришли. Они же не дураки, понимают, что ничего мы им не сделаем. Ты же не расстреляешь пацана за «корабль» шмали?
— Конечно, нет…
Мы идем вдоль забора назад, к нашей палатке. Под кирзачами хрустят битый кирпич, осколки. Когда–то здесь были бои, скорее всего, в прошлую войну. С тех пор никто не работал на этом заводе, никто не отстраивал его. Разбитые здания использовались для содержания рабов.
Я вдруг вспоминаю Димку Лебедева, мы с ним вместе возили гробы в Москве. Его бэтээр подорвался на мине, все отделение погибло сразу. Димка видел, как по воздуху, словно ядро, летел его взводный и как взрывной волной ему отрывало руки и ноги. На землю упало только туловище в бронежилете. Димку очень сильно контузило тогда, и он провалялся на дороге почти сутки. «Чехи», которые вышли из придорожной зеленки, не пристрелили его, посчитали мертвым. Он очухался ночью и тут же наткнулся на других боевиков, которые увезли его с собой в горы. Димку и еще семерых срочников держали в какой–то мазанке. Били, резали пальцы — хотели, чтобы они приняли ислам. Кто–то принял, а кто–то, как Димка, отказался. Тогда его перестали кормить. Две недели он питался травой и червяками.
Каждый день пленных возили рыть оборонительные сооружения в горах, и в конце концов Димке удалось сбежать. Его подобрал старый чечен и спрятал в своем доме. Димка жил в его семье как работник, ходил за скотиной, смотрел за хозяйством. Его не обижали, а когда Димка захотел домой, отвезли в Моздок. Везли ночью, в багажнике, чтобы не зарезали боевики. Он вернулся домой живым, переписывался со своим хозяином, тот даже гостил у него несколько раз. Димка его так и называл — хозяин, как раб. Плен остался в нем навсегда; у него были услужливые, боящиеся глаза, он всегда был готов закрыть голову руками и сесть на корточки, пряча живот и пах. Разговаривал тихо и никогда не отвечал на обиду.
А потом из Чечни приехал племянник хозяина, избил Димкину мать, забрал его сестру и увез с собой. За ее освобождение он требовал денег. Может, держал ее здесь вот, в подвалах этих цехов, вместе с десятками других пленных, насиловал и резал пальцы.
— Скажи, — спрашивает меня вдруг Фикса, — а ты правда дострелил бы того раненого? Там, в горах, помнишь?
Мы останавливаемся. Фикса смотрит мне в глаза и ждет ответа. Я знаю, почему это так важно для него. Он не говорит вслух, но думает: «А меня, меня бы ты тоже дострелил?»
— Я не знаю, Фикса. Ты же помнишь, шел снег, мотолыги[21]
не могли пройти за ранеными, и он бы все равно умер. Только кричал бы. Вспомни, как он кричал, как это было страшно. Я не знаю.Мы глядим друг на друга. Мне вдруг хочется обнять этого тощего небритого мужика с выступающим кадыком и торчащими над голенищами сапог мослами. Никого бы я не расстрелял, Фикса, ты же знаешь, ты же все понял еще там, в горах: жизнь — слишком ценная штука, и мы дрались бы за нее до последнего, даже если бы этому парню вырвало все внутренности. У нас еще были бинты, промедол, и, может быть, утром его удалось бы эвакуировать. Ты же знаешь, мы бы сделали все, даже если бы точно знали, что он умрет.
Я хочу сказать все это Фиксе, но не успеваю. Внезапно раздается сильный взрыв. Облако дыма и пыли окутывает дорогу около проходной, как раз там, где стоят наши палатки.
Мы летим лицом в асфальт.
«Чехи»! Они взорвали ворота!