Была ночь, над пылающим Нейденбургом стояло зарево горящих домов, редкие выстрелы слышались с германской стороны. После полуночи начальник дивизии генерал Сирелиус, слабовольный, неустойчивый командир, опасаясь обхода, которого не было, решил отступить. Так стоящий на берегу человек видит, как тонет его товарищ, он уже входит в воду, чтобы спасти его, но вдруг, охваченный малодушием, бежит. Дивизия Сирелиуса отступила, не дожидаясь рассвета, так как моральная неустойчивость, охватившая всю самсоновскую армию, коснулась и ее, и она была разбита еще прежде, чем вступила в сражение. Гвардейцы бежали так поспешно, что бросали орудия, винтовки, боевое снаряжение. Целые роты сдавались небольшим дозорам.
Восходящее солнце осветило высокие сосны грюнфлисского леса. На узких лесных дорогах, в оврагах, усыпанных хвоей, под каждым деревом сидели и лежали русские солдаты. Здесь были люди из нескольких корпусов — пехота, артиллерия, обозы, саперы, пулеметчики. Паника, трепавшая их еще накануне, теперь затихла. Все они были так изнурены и деморализованы, что не были в силах ничего больше предпринять. Они лежали с выражением полной апатии на худых, заросших лицах, слушали артиллерийский и ружейный огонь, грохот которого доносился к ним со всех сторон, ждали решения своей судьбы. Всего лишь неделю тому назад это была гордая, полная боевого духа армия, составленная из лучших кадровых частей и запасных самых молодых возрастов. Она обладала превосходной артиллерией, она была храбра, и когда сталкивалась с неприятелем в открытом бою, и когда ею правильно руководили, она действовала решительно и била противника. Несколько раз она ставила германцев в опасное положение, но в тот момент, когда крепким толчком надо было довершить начатое дело, проявить сильную волю, инициативу, — некому было это сделать. Для проведения ответственнейшей операции были выбраны, как на подбор, самые нерешительные, бездарные и просто безграмотные в военном отношении генералы.
15
В ту же ночь, когда третий батальон наткнулся на штаб армии, Бредов увидел Новосельского. Он удивился перемене, которая произошла с блестящим капитаном генерального штаба. Лицо Новосельского осунулось, в глазах был нездоровый блеск, крупные зубы казались еще крупнее оттого, что у него ввалились щеки. Бредов был подавлен событиями последних дней и ни о чем не спрашивал Новосельского… Но капитан сам начал разговор.
— Помнишь, — усмехаясь, сказал он, — как ты, прости меня за откровенность, высокопарно говорил о генеральном штабе? Мозг армии — называл; ты нас, и вот смотри, как точно мыслит этот мозг, как прекрасно управляет он всем организмом армии.
Они сидели на поваленной сосне. Высоко над ними горели звезды. Липкая смола пачкала их одежду, но оба не замечали этого.
— Я состарился за эти дни, — глухо продолжал Новосельский, ковыряя стеком землю. — Еще в начале войны мне пришла в голову проклятая мысль; вести стратегический дневник всей нашей операции. Думал, что получится замечательная вещь, памятник нашего героизма, нашего военного искусства во вторую отечественную войну. Я копировал, я собирал все приказы по армии, по фронту, по корпусам, делал выписки из полевых книжек наших высших начальников. И знаешь, — он сухо рассмеялся, — это совершенно ужасно, то, что получилось. Если мы — мозг армии, то мозг разжиженный, да, да. Судя по этой операции, мы страдаем размягчением мозга.
Его позвал генерал Постовский. Он ушел, не прощаясь с Бредовым, горбя плечи, вяло передвигая ноги. Бредов смотрел ему вслед, охваченный страхом, чувствуя, что эти слова, ночь, окаймленная далекими заревами, суровые, ставшие чужими солдатские лица ломают его, путают так, что ничего, ничего не может он понять. Он бродил по лесу, натыкаясь на деревья. Косматые тени метались перед ним, ночное небо приняло буроватый, зловещий оттенок.
…Весь следующий день батальон метался по грюнфлисскому лесу. Жизнь армии затухала тут. В гигантской западне стеснились солдаты. Иногда они делали отчаянные, напоминающие агонию, попытки прорваться. Батальоны, полки развертывались неровными цепями, бросались вперед с последней храбростью смерти. Глухое «ура» вспыхивало, как предсмертный крик, и стрекотание германских пулеметов, выстрелы германских орудий тушили эти крики. Цепи в беспорядке возвращались в лес, падали на землю.
Васильев был молчалив. Он ехал на своей пегой толстоногой лошадке, сбочившись, в рассеянности опираясь левой рукой на окованную медью луку седла. В рядах батальона шли Карцев, Черницкий, Голицын, Рогожин. Ужогло, грустивший с тех пор, как убили Чухрукидзе, оглядывался кругом с беспокойным видом. Толкнув Карцева, с которым шел рядом, он сказал ему:
— Хочу с тобой попрощаться. Надо мне уходить.
Карцев с удивлением посмотрел на него, и латыш спокойно объяснил:
— Не хочу больше воевать. Пойду домой. Немецкий язык знаю, до дому двести верст. Нечего мне здесь больше делать.
Карцев кивнул головой. Он смотрел на Ужогло, и вдруг такая ясная и простая мысль прошла перед ним: