— Какого вы полка? — спросил полковник Вялов. — Как вы попали сюда?
Офицер вытянулся. Круглые глаза стали строгими.
Он подпрыгнул, завыл, захохотал и помчался к лесу.
— Идемте, идемте скорее, господа, — сказал Самсонов.
Он пропустил всех чинов штаба мимо себя и пошел последним. Шли ощупью. Шаги глухо стучали о землю. Самсонов шел все медленнее. Спина генерала Постовского, шедшего перед ним, исчезла, затих и шорох движущихся людей. Тогда он остановился, снял фуражку. Постояв немного, свернул с тропинки в лес. Тишина охватила его, он жадно вдыхал сыроватый ночной воздух, натыкался на деревья, торопился, точно его влекла к себе определенная цель.
Теперь никого не было вокруг. Он прислонился спиной к дереву и, задрав голову, искал в небе звезды. Но видел только бурую муть низких, слабо освещенных далекими пожарами туч.
Охваченный слабостью, он подумал, что виновны и другие, что его подвели плохие командиры корпусов, своим отступлением открывшие противнику фланги армии, подвел штаб, плохо управлявший армией, не наладивший связи, подвела плохая разведка, мало дававшая сведений о противнике, подвели начальники дивизий, вымотавшие солдат непосильными маршами, подвели те, кто не позаботился о снабжении армии, кто вовремя не выстроил удобных, стратегических дорог… все, все подвели, а он один должен оплатить последний, самый тяжелый счет.
Послышался треск сучьев — кто-то, легко ступая, вышел на Самсонова.
Он вспомнил сумасшедшего офицера и задрожал.
— Кто идет? — слабо спросил он.
Шаги затихли.
— Свой, — ответил тихий голос. — А ты кто?
Самсонов не ответил. Тогда человек осторожно приблизился и чиркнул спичкой. Овальный огонек вырезал из темноты его бородатое лицо и лицо Самсонова. Генерал увидел защитные солдатские погоны, смятую фуражку без кокарды, темные, блестящие глаза. Спичка погасла. Пришедший присел на корточки, опираясь спиной о дерево. Он молчал. Самсонов утомленно закрыл глаза. Темнота, покой, молчание. Бели бы так было долго, вечно! Он услышал шорох. Солдат наклонился вперед, он что-то делал, потом чиркнул спичкой, закурил.
— Хлеба, — сокрушенно сказал он, — поля такие богатые неубранными стоят. Мужики мимо идут, им бы убрать дали, вот поработали бы.
«Армия погибла, а он думает о неубранном хлебе, — подумал Самсонов. — Что же мне теперь делать? Я один, никто не может мне помочь. Я один».
— Хороши ночи, — продолжал солдат, — теплые, ласковые. В такие ночи девки песни поют. — И, помолчав, грустно добавил: — Растут они, молодые наши. Уберут за нас хлеб. Новый посеют.
Самсонов в отчаянии огляделся вокруг. Какой хлеб? Кто посеет его? О чем говорит этот странный человек?
Он шагнул вперед, схватился за грудь. Все болит. Сердце раскалили на страшном огне, оно раздулось, жжет, не дает жить.
— Кто же виноват? — громко спросил он. — Если бы вместо меня был кто-нибудь другой, разве было бы иначе? Хорошо, пускай устраивают суд. Я готов. Судите меня. Вот я, судите.
Он двигался, выставив жирную старческую грудь, почему-то расстегивая пуговицы, ударился о дерево. И вдруг, охваченный страхом, повернулся в сторону солдата.
— Голубчик, — тихо попросил он, — поди сюда. Какие это молодые посеют новый хлеб? Поди, поди.
Ему никто не ответил. Он прислушался, вдали как будто потрескивали ветви под ногами человека.
— Погоди, — в отчаяньи закричал Самсонов, — не уходи… О, господи.
Он прислушался. Теперь все было тихо — нехорошей мертвой тишиной.
— Никого не было, — прошептал он. — Мне показалось, никого не было.
Ночь была черная, густая, как смола. Безнадежная.
Самсонов поднял к виску револьвер.
Михаил Слонимский
Единорожец
I
Цеппелин повис над Красносельцами. Его желтизна была так же ярка, как синева неба. Три аэроплана летали над местечком, и с земли ясно видны были черные кресты на их крыльях. Зенитные орудия ловили врага: шрапнель рвалась вокруг, пуская в воздух дым и пули. Опустев и потеряв силу, шрапнельные стаканы падали наземь. Они стукались о крыши домов, врезывались в пыльную мостовую, хлопались в реку, залетали и за реку, на фольварк, туда, где пили коньяк штабс-капитан Ротченко, поручик Никонов и прапорщик Лосинский.
Офицеры сидели в саду вокруг большого выкрашенного в зеленую краску стола. Тут же примостилась на табурете Тереза, девятнадцатилетняя хозяйка фольварка. Ротченке стулом служил ящик: в этом ящике офицеры привезли вино. Ящик был уже пуст: бутылки — на столе.
Ротченко не слушал звона шрапнельных стаканов. Он, близко придвинув к Терезе темное, хотя и чисто выбритое лицо, говорил:
— Не понимаю. Решительно не понимаю, как могли вы рискнуть остаться тут из-за фольварка.
Тереза — совсем маленького роста, но это (когда она стоит) не слишком заметно: на ногах ее — туфли с высокими каблуками. Она рыжевата. Лицо и руки у нее — полные, розовые. Она, как всегда, ничего не отвечала офицеру. Зачем отвечать? Все равно офицеры вместе со всей армией рано или поздно оставят Польшу, и тогда Петрик женится на Терезе. А сейчас Петрик — в австрийской армии, в Кракове, врачом.